60-е — страница 35 из 61

Только советских людей поражал новизной государственный деятель как публичная фигура. Иностранцы же признали в Хрущеве своего.

Если в 56-м году он вызывал привычную усмешку (а у своей интеллигенции – мучительный стыд), разгуливая с Булганиным по Англии, вроде Бобчинского с Добчинским55, то уже вскоре, войдя в силу, – не тушевался и не уступал политикам Запада. Во всяком случае, те ощущали стилистическое родство с советским премьером. Британский парламентарий мог сказать: «…Их можно было бы обменять, и Макмиллан так же хорошо подошел бы к Кремлю, как Хрущев – к Даунинг-стрит, 10»56. Ему вторил Линдон Джонсон: «Вступайте к нам в сенат, г-н Хрущев… Вы были бы выдающимся сенатором»57. Невозможно себе представить подобную шутливость в разговоре со Сталиным (да и – по другой причине – с Брежневым). Для Хрущева же не могло быть лучшего комплимента. Он был единственным советским лидером, который во всех своих действиях соотносился с самим фактом существования Запада. Ему часто не хватало исторического мышления, но географическую карту он видел хорошо. Понимая, что на ее площади двоим не разойтись, он хотел диалога с Америкой и не боялся его, в отличие от своих предшественников и соратников, которые предпочитали обиженно не общаться – потому что все равно обманут58. Страдая тем же известным российским комплексом, Хрущев тоже был уверен, что обманут, но еще больше верил в себя. Запад был его навязчивой идеей, его дьявольским соблазном, его сладким ужасом – как и для всей страны в 60-е.

Смесь самоуничижения с гордыней – источник переживаний Хрущева. Хорошо, что Эйзенхауэр приглашает в Кемп-Дэвид, или это они насмешку строят? Будут американцы встречать по протоколу или нарушат, и как тогда быть?59 И как заносчиво и жалко он заявляет журналисту: «Я приехал не лаять. Я – Председатель Совета Министров величайшего в мире социалистического государства… Вежливость должна быть, а то вы привыкли всех тыкать и мыкать», уверенный, что уж после такого реприманда ему точно устроят пакость:

Н. С. Хрущев. То, что мы говорим сейчас, передается в эфир?

Д. Саскайнд. Да.

Н. С. Хрущев. Вы хитрый американец. У вас есть микрофон. Вас слушают, а меня, наверное, нет?60

Хрущеву очень нравился Запад. Именно поэтому ему так хотелось, чтобы его признали равным. Именно поэтому провал в кубинском кризисе стал решающим поражением Хрущева, от которого он так и не оправился. Уже на пенсии, сочиняя мемуары, он заново переживал осенние события 62-го года и тешил себя рассуждениями, что и Америке было несладко, рассказывая лубочные истории о том, как Роберт Кеннеди «оставил послу свой телефон и просил звонить в любое время. Когда он говорил с послом, он чуть не плакал: «Я, – говорит, – детей не видел (у него было шесть душ детей) и Президент тоже. Мы сидим в Белом доме, не спим – и глаза красные-красные»61. Вот она, российская мечта: чтоб Запад в ногах навалялся.

Будучи самым влиятельным в стране западником, Хрущев охотно заимствовал из-за рубежа все что мог – от перестройки Арбата до столовых самообслуживания, от картонных пакетов для молока до кощунственной переделки ленинской формулы: «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны плюс химизация народного хозяйства». (Теперь все надо было делать из иноземных полимеров и сдавать химию в гуманитарные вузы.)

При этом переимчивый Хрущев не забывал добавить, что на самом-то деле мы сами и у нас все – лучше. И если не прямо сейчас, то обязательно – вскорости. В нем жили одновременно Александр I и атаман Платов. Рассматривая «всякие цейхгаузы, оружейные и мыльнопильные заводы», он не давал «показать над нами во всех вещах преимущество и тем славиться…»; ахал, глядя на «буреметры морские, мерблюзьи мантоны пеших полков, а для конницы смолевые непромокабли», и сам же держал «свою ажидацию, что для него все ничего не значит»62. По-александровски тяготея к иностранному: «Мы высоко оцениваем вашу продукцию», он не забывал по-платовски добавить: «Только не хвастайтесь… Мы рассчитываем обогнать вас в этом деле»63.

Открытый идеям преобразователь и самодовольный ретроград, Хрущев был тем самым русским мальчиком, исправляющим по своему вкусу карту звездного неба.

Размашисто талантливый, Хрущев отличался в неожиданных областях: например, он, путавший «кислоту» с «кислородом», придумал способ помещения ракет в подземные шахты64 и, как говорят, новый тип снегоуборочной машины. При этом, не обладая регулярными знаниями и общей культурой, Хрущев многое сделал неуместно, не вовремя, не так: слишком поспешно разгонял армию, слишком рьяно руководил культурой, слишком широко сажал кукурузу. Вероятно, он не знал, что «презрение государи возбуждают непостоянством, легкомыслием», и не догадывался, что «добрыми делами можно навлечь на себя ненависть точно так же, как и дурными»65. Такое неведение характерно: рациональным мышлением Хрущев, как и вся его эпоха, не обладал.

Хрущев не умел мыслить схемами и моделями, хотя теоретически понимал, что для государственного человека это необходимо. Но даже тогда, когда он пытался быть хоть чуточку «макьявелем», человеческие симпатии в нем преобладали:

Он (академик Лаврентьев. – Авт.) мне нравился за простоту свою: это был ученый, который ходил в кирзовых сапогах. Я как раз не говорю, что это главное качество ученого… Пусть он даже будет в цилиндре, не признанном в нашем обществе головном уборе66.

По этому причудливому пассажу, достойному Зощенко, как раз видно, насколько равнодушен к идее пользы государственный деятель Хрущев, насколько важнее для него личность, суть, душа.

Диалог никогда не был для него отвлеченным понятием: он понимал его дословно – как разговор двоих. Его не изощренный науками ум не оперировал абстракциями, за идеей он видел личность, и только это его и трогало. Хрущева в самом деле интересовало, что думает Эрнст Неизвестный о Пикассо, а Евтушенко – о современной живописи;67 он всерьез спрашивал американского корреспондента, сколько тому лет, и сетовал на его невоспитанность68. Хрущев, как истинный борец, постоянно как бы мерялся силами – с Кеннеди или Сталиным, постоянно сопоставлял свою личность с другими. В поединках Хрущев часто побеждал, противопоставляя мастерству – напор, энергию, интуицию69. Его неорганизованный и неряшливый ум мог выхватывать из проблемы нечто существенное, основополагающее: так, он обвинил художниковмодернистов в педерастии, основываясь только на их работах. Аргумент жизненной силы Хрущева бил несправедливо, но обидно: сразу в корень – в имитацию акта творения.

Сам-то Хрущев был, несомненно, творец, художник. Его речи, выступления, интервью следует ценить, как «Евгения Онегина» – по лирическим отступлениям. Эти отходы от протокола и этикета ставили в тупик западных политиков и комментаторов, которые никак не могли понять: несдержанность это или холодный расчет70. Что имел в виду советский лидер, когда на вполне официальном уровне назвал Мао Цзэдуна «старой калошей», болгар – иждивенцами71, а американскому представителю в ООН заявил: «Чья бы корова мычала, а ваша молчала»72.

Эта эксцентрика органична: Хрущев не строил политику, не играл в политику – он в ней жил. То есть был естественен, как всегда. В его безумии не было системы. Непредсказуемость его поэтического мышления, как в лирических стихах, вела основную тему по извилистому пути прихотливых ассоциаций. С трибуны ООН он мог в течение шести минут излагать два длинных анекдота из жизни царской России73, в Заключительном слове на XXII съезде рассказывать потрясенным сталинскими преступлениями делегатам о вкусе слоновьего мяса и охоте на тигров74, а американским миллионерам – про верблюда75. Хрущев спешил поделиться с другими тем, что было интересно ему самому. Регламентировать свою мысль ему, видимо, не приходило в голову. Истории на всякий случай жизни ему – мастеру не дефиниции, а аналогии – нужны были для зачина. Хрущев начинает политическую речь по-швейковски ошеломляюще:

Обращаясь к мэру города (Нью-Йорка. – Авт.) Роберту Вагнеру, он с добродушной улыбкой говорит: «Я чуть было не удержался и не назвал Вас Робертом Петровичем Вагнером. Когда я работал в молодости на заводе, управляющим у нас был инженер, которого звали Роберт Петрович Вагнер76.

И – все: тема Роберта Петровича больше не возникает.

Все эти причуды, не помещавшиеся ни в дипломатический протокол, ни в просто этикет, были именно поэтической вольностью. Причем не рассчитанным эпатажем футуриста, а спонтанным есенинским коленцем. И знаменитое громыханье ботинком по трибуне ООН было лишь добавочным выразительным средством – так горячий человек, не справляясь с потоком слов, помогает себе мимикой и жестами.

У клоунов есть два амплуа – белые и рыжие. По сути дела, все политические и общественные фигуры – это белые клоуны: расчетливые лицедеи, меняющие маски по сценарию и жестко запрограммированные правилами игры. Хрущев же выступал в другом жанре, раскрыв мощный потенциал «рыжего». Неуправляемость, непредсказуемость, анархия – все то, что до испуга смешит детей в рыжих клоунах, – в полной мере проявилось на международной арене. Наделенный даром импровизации, взрывной, артистичный, талантливый во всех своих благих и безумных делах – Хрущев был великим рыжим клоуном, повергающим страну и мир в смех, отвращение, гнев, восторг.

Его сын был прав, когда сказал на похоронах: «…Он никого не оставил равнодушным. Есть люди, которые любят его, есть и такие, которые его ненавидят, но никто не мог пройти мимо него не обернувшись»77.

Творец и герой 60-х, Хрущев был противоречив, как его эпоха. Обладая революционным пафосом, он, как и вся «потешная» революция 60-х, оставил скорее ощущения, чем достижения. Если вехи сталинской эпохи незыблемы – метро, балет, война, – то от Хрущева остались дома «хрущобы», шапки-«хрущёвки», воздушная кукуруза. Но если Сталин создал тотальный стиль, то Хрущев внедрил в советскую жизнь не менее важное – эклектику, бесстилье. То есть внес идею альтернативы.