60-е — страница 44 из 61

При этом советский человек начала 60-х жил с подспудной уверенностью, что его всюду любят. Любовь эта была так же несомненна, как неприязнь, которую привыкли ощущать по отношению к себе советские люди после 60-х.

Даже народное собрание старейшин племени кпелле избрало космонавта Гагарина почетным вождем, вручив ему атрибуты власти – копье и мантию74. Рядовой деталью казалась заметка о гастролях ансамбля сатирической частушки в Кении. В Найроби «Ярославские ребята» исполняли куплеты «Валентина Терешкова, землякам давай ответ. Ты за что же подорвала, ой, наш мужской авторитет?»75

Несмотря на трогательную любовь шестидесятников к Западу, экспансия коммунизма не ощущалась трагедией.

Напротив – это был свой способ приблизиться к Западу, соединиться с ним.

60-е – ренессанс 17-го – возродили и лозунг о мировой революции. Однако на фоне неизбежного торжества коммунизма мировая революция стала спокойнее и увереннее. Теперь ее можно было бы назвать конвергенцией.

Последовательно очеловечивая коммунистический идеал, общественная мысль 60-х пришла к концепции человечества без границ, в котором мировое государство, управляемое творческим разумом, преодолеет национальные и социальные различия по пути научно-технического прогресса.

Как и следовало ожидать, эта концепция выкристаллизовалась в среде диссидентов – самых последовательных шестидесятников – и нашла свое законченное воплощение в меморандуме академика Сахарова «Размышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе».

Идеи Сахарова не просто стали следствием расширительного толкования метафоры «коммунизм», они были формулой, в которую эта метафора вылилась. Поэтому репрессии против Сахарова означали, что партия к 68-му изжила идеологию образца 61-го.

«Светлое будущее», по Сахарову, было в равной степени направлено против реально существующих капитализма и социализма. Но прорастало оно все-таки на советской почве, ибо только этот строй «поднял значение труда до вершин нравственного подвига».

Сахаров верит в человека творческого – интеллигента, ученого. То есть в такого, который видит цель жизни в труде, а не в награде за труд. Им, аристократам духа, а не советским бюрократам и не западным обывателям, «оболваненным массовой культурой», он доверяет будущее царство разума: «Такая революция возможна и безопасна лишь при очень «интеллигентном», в широком смысле, общемировом руководстве»76.

У Сахарова мировая революция становится мирной. Конвергенция улучшенного капитализма с улучшенным социализмом представляется единственным и потому неизбежным выходом – к этому ведет логика прогресса.

Концепция Сахарова – это заговор духа против плоти, аристократический мятеж против черни, против ограниченных мещан. На пути к будущему стоят не враги утопии, а те, кто безразличен к ней, кто по невежеству, злому умыслу, неспособности к творчеству видит в труде не духовную цель, а материальное средство.

Естественно, что людей, «отравленных ядом мещанского равнодушия»77, несоизмеримо больше, чем аристократов духа из сахаровского меморандума. И, что еще страшней, «мещанское равнодушие» проистекает из природы человека, а не общества, как считали все благородные утопии, начиная с Платона.

Сахаровская концепция в стандартном призыве «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» заменяла пролетариев на интеллигентов. Эта подмена разрушает фундамент коммунизма – равенство. Имущественное неравенство заменяется интеллектуальным.

Уничтожить это противоречие нельзя образованием, но можно воспитанием – если заменить науку религией, а интеллект совестью. Элитарная «диктатура интеллигенции», способной научно доказывать свою правоту, заменяется эгалитарной «диктатурой нравственности», в которой правота обретается верой.

Именно к этому пришел Солженицын, предложивший в начале 70-х альтернативу сахаровским «Размышлениям…» («Письмо вождям», «Жить не по лжи!», «Образованщина»).

Полемика между этими идеологическими комплексами протекала на фоне политической жизни 60-х. Международные события как бы отражали внутрироссийские идеологические метания.

Можно сказать, что внешняя политика служила идейным полем сражения. Гражданская война шла и на чужой территории. Например, к исходу борьбы между абстракционистами и народом имела отношение и далекая Гавана. Награждение египтянина Насера золотой Звездой Героя Советского Союза считалось происками российского антисемитизма. Убийство президента Кеннеди рассматривалось как частный случай возрождения мирового «сталинизма». Брежневская стагнация находила свой аналог в деятельности сенатора Маккарти78.

Международные события, которые не насыщались советским содержанием, оставляли равнодушными.

Характерно, что, несмотря на бесконечную пропагандистскую кампанию в советской прессе, вьетнамская война прошла почти не замеченной. Среди героев анекдотов 60-х есть Кеннеди, Мао, Тито, Гомулка, Дубчек, Моше Даян, Насер, даже Неру («Джавахарлал Неру? – Не Неру, а Нюру»). Но нет Хо Ши Мина.

Любое международное событие в 60-е рассматривалось с точки зрения борьбы, условно говоря, «Ленина» со «Сталиным». Главную роль в этом процессе играл, конечно, Китай.

На всех этапах эскалации конфликта Пекина с Москвой Китай, с одной стороны, отражал мрачное советское прошлое, а с другой – подсказывал мрачный вариант советского будущего. Это делало Китай козырной картой в общественной борьбе 60-х. «Левые» заклинали власти маоизмом, предостерегая от возрождения сталинизма. «Правые», шантажируя Кремль китайской угрозой, требовали консолидации партии и народа.

Для одних Мао был врагом идеологическим, для других – государственным. В конечном счете китайский вопрос решался при помощи тех же метафор. «Левые» считали, что спастись от Китая можно, только придав коммунизму «человеческое лицо». «Правые» видели выход в укреплении «империи».

Китай, а не Америка, становится главным врагом, коммунистическим антихристом. С Соединенными Штатами Россия соревновалась (даже кубинский кризис можно представить в виде опасной игры, вроде «русской рулетки»). Но победить Китай можно только у себя дома – ведь Мао есть объективированная проекция собственного зла. Сахаров, взваливая на свои привычные к этому грузу плечи комплекс Франкенштейна, писал, что китайская трагедия – результат «неполного и запоздалого характера борьбы со сталинизмом в СССР»79.

Кривое зеркало Китая с болезненной точностью отражало худший вариант советского режима. Пекин действовал так, как поступала бы Москва, если б Сталин по-прежнему лежал в Мавзолее.

Мао не поддержал кастровских барбудос, не одобрил политически мирного сосуществования, толкал Советский Союз к мировой войне во время кубинского кризиса, негодовал по поводу договора о нераспространении ядерного оружия, испытывал собственную атомную бомбу и, наконец, уничтожал интеллигенцию в культурной революции, ожесточенность которой привела к прямому военному столкновению на Даманском. Китай был абсолютным злом – именно потому, что он извратил абсолютное добро коммунизма.

Образ желтых варваров азиатского муравейника (Евтушенко писал о «новых монголах… у которых в колчанах атомные бомбы») преобладал в сознании советского человека того времени, чувствовавшего и свою ответственность за пекинских хунвэйбинов. Ведь Китай был грозной карикатурой на Советский Союз («Из чего можно заключить, что земля круглая? – Все помои, которые мы льем на запад, льются на нас с востока»). Даже комические обертоны китайской темы не скрывали предчувствия мирового тупика, к которому ведет конфронтация с Пекином («Сколько будет стоит бутылка водки в 2000 году? – Пять юаней»).

Но если в 60-е Россия с ужасом смотрела в правое зеркало, то было в это время у нее и левое – Чехословакия. Почти миллиардный полюс зла уравновешивался маленьким полюсом добра – Прагой.

Недолгая «пражская весна» демонстрировала другой гипотетический путь России, по которому она бы пошла, если б труп Сталина выносили из Мавзолея с большей решительностью.

Сама интенсивность политической реальности ставила перед Кремлем дилемму: Прага или Пекин, Запад или Восток, культура или культурная революция.

Чехословакия казалась решающим доказательством возможности победы коммунизма, «ключом к прогрессивной перестройке государственной системы в интересах человечества»80.

Спор о будущем России, о будущем коммунизма, о самой возможности его осуществления решался как семейное дело, внутри социалистического лагеря. Эта была идеологическая битва между добром и злом, выраженными в одинаковых марксистских терминах.

От правительства требовалось принять однозначное решение, но Кремль уклонился от него. Формой этого уклонения и стали танки в Праге.

Вместо того чтобы выбрать между китайской и чехословацкой моделями коммунизма, власти пошли на компромисс – сохранили статус-кво, заморозили существующее положение вещей. Жертвой этого компромисса стал коммунизм.

В апреле 68-го, подготавливая оккупацию Чехословакии, кандидат в члены Политбюро В. Гришин выдвигает новый лозунг: «Наша партия свято выполняет наказ Ленина: добиваться максимума осуществимого в одной стране для продвижения и развития дела мировой социалистической революции»8!.

«Максимум осуществимого» стал минимумом возможного, 60-е кончились, когда метафора «коммунизм» заменилась метафорой «империя». Советская культура вернулась в свое имперское состояние.

Империя для России, конечно, не новое слово. Проще всего его было услышать на окраинах, среди инородцев, которых после войны становилось все больше.

С планетарной точки зрения, господствующей в сталинскую эпоху, мир строго делился на два лагеря. Но 60-е обнаружили уже собственную дискретность.

Империя, собранная Сталиным, нуждалась в новом идеологическом оправдании после того, как выяснилось, что ее единственной границей была колючая проволока.

Хрущев попытался представить империю прообразом всемирного государства. Грозного старшего брата, опекающего для их же пользы младшие народы, должна была заменить старая революционная концепция дружбы народов. Сталинская империя застыла в величественной неподвижности. Хрущевский интернационал был разомкнут для новых попутчиков.