60-е — страница 50 из 61

32.

История не позволила Дубчеку проверить – сумеет ли партия стать тем, чем он хотел ее видеть. Проблемы КПЧ стали уже «пражской весны», которая, «начавшись с попытки провести политическую реформу, переросла во всенародное демократическое движение… стала делом надполитическим, делом нравственности и человечности»33.

Оторванная от реальности страна жила в эйфории духовной революции, принявшей обличие коммунистической. «Пражская весна» возродила подлинный культ личности.

Ирония истории, которая так часто меняла смысл слов по Орвеллу, иногда работает и в другую сторону. Если сочетание «культ личности», став сакральной формулой хрущевской партийной риторики, превратилось в устойчивый эвфемизм для обозначения рабства, то чехословацкая революция, призванная вернуть первичное содержание извращенным понятиям, реабилитировала и эти зловещие слова.

Для этого оказалось достаточным распространить понятие личности с конкретного Сталина на абстрактную индивидуальность, с одного на всех, заменить единственное число – множественным, личность на личности.

С точки зрения русской грамматики, разницы никакой. С точки зрения политики, разница стоила всему коммунистическому миру очень дорого.

В 68-м в Чехословакии народ шумно и весело отмечал победу поэзии над прозой, недолгий симбиоз мечты с действительностью.

Новые надежды создали в стране праздничную обстановку – во имя лучшего завтра, которое, собственно, уже наступило, народ был готов великодушно простить власти старые кривды34.

На самом деле «завтра» пришло на советских танках. И, может быть, в этом «пражской весне» повезло. События разворачивались именно так, чтобы трагический финал превратил «пражскую весну» в героический пример противостояния свободной личности тупой, нерасчлененной на индивидуумы массе. Коммунизм с человеческим лицом раздавили танки, у которых лица нет вовсе.

Интервенция придала социальному эксперименту новое качество. Он стал как бы законченным произведением искусства, шедевром, который в большей степени относится к культуре, чем к истории.

«Счастливый союз культуры, творчества и жизни породил «небывалую красоту центральноевропейских восстаний»35, – писал Милан Кундера, рассматривая оккупацию своей родины в эстетических терминах.

Такая точка зрения оказалась возможной потому, что вторжение советских войск перенесло конфликт в Чехословакии из сферы политики в сферу культуры. 21 августа проблемы и Дубчека, и КПЧ, и социальных реформ уступили место фундаментальному конфликту – между цивилизацией и варварством.

До этого дня в Чехословакии, как и в СССР, решался вопрос о возможности построения коммунизма. Но после этого дня единственной проблемой стала возможность выживания цивилизации, культуры, свободной личности – в противостоянии тоталитаризму.

Чехословакия, как во времена монголо-татар, стала ощущаться последней опорой Запада перед натиском Востока. Истинная кульминация «пражской весны» началась тогда, когда весна кончилась, – в день вторжения.

Принимая решение об интервенции, советское правительство руководствовалось имперскими соображениями, которые сводились к брежневской формуле – «что наше, то наше», «наши солдаты дошли до Эльбы; а потому сейчас там наша, советская граница»36.

Право Советского Союза на оккупацию Чехословакии основывалось на пролитой в войну крови. Как объясняли советские газеты читателям, 150 000 русских солдат лежат в земле Чехословакии. Границы России выложены из их скелетов. Их смерть купила право на агрессию.

Этот аргумент не имел ничего общего с идеологической полемикой, потому что не претендовал на справедливость. «Чешский вопрос» решили танки, потому что идеи оказались бессильны.

Интервенция для России стала грандиозным историческим поражением. Возвращаясь к имперскому языку внеидеологической силы, Советский Союз терял свое вожделенное место в западной цивилизации. Поход на Запад отбрасывал Россию на Восток.

По сути, брежневская доктрина защищала границы советских завоеваний в Европе. («Мы не вмешиваемся в семейный спор коммунистов»37, – сказал сенатор Джеральд Форд.) Но на самом деле решался традиционный вопрос русского сознания о границах между Европой и Азией. Рушились все надежды шестидесятников на мирное объединение, на конвергенцию, на государство без границ – Россия опять оказывалась за ойкуменой цивилизации.

Советских оккупантов встречали не ревизионисты и контрреволюционеры, как обещала «Правда». Их не ждали ожесточенные сражения, которые могли бы растворить горечь конфликта в пролитой крови. Чехословакия отказалась говорить на имперском языке, не выдвинув кровожадного, но понятного лозунга – «Родина или смерть». Единственным оружием оккупированного народа стала культура. На улицах Праги разыгрывалось сражение, в котором западная цивилизация защищалась своими средствами – утонченным языком литературы, искусства, философии.

Реакция Чехословакии на оккупацию поражает своей стихийной символической продуманностью. Обе стороны, казалось, послушно следовали специально продуманному сценарию.

Советские солдаты, заняв Карлов университет, пускают на растопку старинные фолианты. Танки обстреливают здание Национального музея38. Радиостанция оккупантов «Влтава» говорит по-чешски с ошибками39. Во время ареста члены ЦК КПЧ читают историю Древней Греции40.

Вступив на землю Европы, русские оказываются на чужой территории – и, чтобы у них не оставалось в этом сомнений, пражане устраивают особую антидемонстрацию. В полдень улицы Праги полностью опустели. Оккупанты остались одни в городе, безмолвие которого нарушали только бессмысленные выстрелы – стрелять было не в кого41. Так Прага цитировала сюрреалистическое кино Бергмана, чья «Земляничная поляна» уже успела восхитить советских интеллектуалов.

«Пражская весна» вообще сопротивлялась насилию тонко, остроумно, не впадая в мелодраматизм, которого, казалось, требовала ситуация.

Директор пражского ресторана «Москва» поменял в вывеске две буквы, и ресторан стал называться «Морава». Случайно обвалившийся мост немедленно назвали «Мостом советско-чехословацкой дружбы». Бронзовому Яну Гусу милосердно надели повязку на глаза. Группа уголовников из Остравы прислала в газету письмо с обещанием воздержаться от преступлений, чтобы не отвлекать милицию в трудную минуту42.

Но главное – «пражская весна» продолжала говорить. Именно в дни оккупации свобода слова пережила апофеоз. Работало подпольное радио и телевидение. Выходили газеты и журналы, причем, торопясь насладиться последней вспышкой свободы, еженедельники и ежемесячники превращались в ежедневные издания43.

Но когда не хватало и прессы, в ход шли граффити: «Русский цирк в городе. Зверей не кормить!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь – а не то мы убьем вас», «Чем больше танк, тем меньше мозг», «Какое государство самое нейтральное в мире? Чехословакия. Она не вмешивается даже в свои собственные дела», «Если у нас такие братья, то лучше бы мать-Россия сделала аборт», «Слон не может растоптать иголку»44.

Русских встретила в Праге не столько ненависть, сколько ирония, сарказм, презрение. В конце концов, они пришли в страну, давшую миру Швейка. В августе 68-го не Муций Сцевола, не Жанна Д’Арк, не Александр Матросов, а бравый солдат Йозеф Швейк служил нации примером45.

Вот что писали тогда об исторической роли Швейка:

У чехов всегда был выбор только между большим и меньшим злом. Этому народу не свойствен мессианский комплекс: гоняться за танками с метлой – не соответствует нашему представлению о героизме. Так что не случайно именно у нас родился Швейк46.

Кстати, после самосожжения Яна Палаха чехи, отдав должное подвигу, с горечью заметили: «Прощай, Йозеф Швейк»47. Героическая смерть Палаха превращала трагикомедию просто в трагедию. Тем не менее и Палах умер не за родину, а за свободу. В предсмертном письме он требовал отмены цензуры.

«Пражская весна» не могла победить48. Но, погибая, она погребла под своими руинами Надежды 60-х. Для России это была Пиррова победа: за доктрину Брежнева она расплатилась своей интеллигенцией, годами апатии и застоя.

Как бы тяжело ни обстояли дела в Советском Союзе к концу 60-х, российская интеллигенция оставалась патриотической. Она, как всегда, присягала на верность народу.

Но урок Праги заставил усомниться в самой сущности этой присяги. Если в Чехословакии интервенция объединила интеллигенцию и народ, то в Советском Союзе – разъединила их.

Вторжение в Чехословакию прекращало бурную полемику 60-х тем, что упрощало позиции спорящих сторон. Общественно-политические дискуссии завершились войной, а значит, и аргументы оценивались по законам военного времени. Что с того, что танкам не по кому было стрелять, что единственным врагом советской армии оказался неуловимый противник – западная культура? Само обращение к языку грубой силы подразумевало введение и во внутриполитическую ситуацию военной терминологии: поскольку война уже идет, преступно спорить – справедлива ли она. Нужно защищать отечество.

И действительно, карательная акция против «пражской весны» с готовностью рассматривалась как продолжение другой войны – Великой Отечественной. Вот когда сказались бесконечные салюты в дни Победы.

Раз есть война, есть и враги. На передовой воюют, а не дискутируют. А все, кто сомневается в этой батальной логике, – предатели. Для них – трибунал народного гнева.

Когда рижский студент Илья Рипс поджег себя в знак протеста против оккупации Чехословакии, пламя погасили прохожие. Но только подоспевшая милиция спасла Рипса от самосуда толпы49.

Прага поставила советскую интеллигенцию перед тяжелым выбором: родина или совесть. Ведь армия делится на дивизии и полки, а не на плохих и хороших. В глазах всего мира советские танки представляли советский народ, и ничего с этим сделать было нельзя.