60-я параллель — страница 35 из 144

— Очевидно, Жендецкая, мне нужно сейчас же идти в Лугу? — сказала тогда Мария Михайловна, впервые в жизни обращаясь к ученице в полувопросительной форме. — Немедленно! Повидимому, происходит что-то… нехорошее! И, кажется, я поступила на этот раз не умно… Гм!.. Но какова Милица?.. Зая! Я буду просить вас пойти в город со мной.

Зая Жендецкая потянулась.

— Что же… Хорошо, Марь Михална! Только знаете, Марь Михална, можно, — я позову и Марфу? Веселее…

Они быстро собрались и все втроем тронулись в недолгий путь. Но, трудно сказать, чтобы Марфино участие на этот раз принесло им хоть сколько-нибудь веселья.

Марфа Хрусталева потом много — ох, много раз! — вспоминала и рассказывала всем, как это случилось.

Они вышли к железной дороге у самого Омчина-озера и поднялись уже на высокую насыпь. Озеро жарко блестело слева. Впереди, загибаясь к западу, лежали станционные пути. Ярко сияла свежеоштукатуренная лужская церковь с синей крышей и серебряным куполом; торчал семафор над Облинским мостом; виднелись обвалы и насыпи старого стекольного карьера.

Это она, Марфушка, первая обратила внимание на странный шум.

— Ой, Марь Михална, а что это с паровозами? Слышите? Что это они?

В самом деле, где-то на линии громко, отрывисто — «Ай-ай-ай-ай!» — заливалась-гудела станционная «овечка»; «ой-ой-ой-ой!» — вторил ей из-за депо басовитый пассажирский «СУ». Тревожные гудки неслись совсем издали, от вокзала.

Всех троих внезапно охватила смутная тревога, — в чем дело? Они остановились, вслушиваясь.

Нет, кричали жалобно, испуганно, не одни только паровозы. Горестно, с человеческой тоской, взвыла вдруг сирена завода «Карболит», там за рекой Лугой. Ей ответила другая, где-то в лесу, за озером; потом третья, четвертая. Ударил одиночный пушечный выстрел… Еще, еще, еще…

Марфушка вскинула глазами на Зайку, но даже не успела понять, что та кричала ей.

То, что до этой секунды звучало у нее в ушах, не доходя до сознания, — привычный каждому нынешнему горожанину рокот самолетного мотора наверху, — этот самый обычный и доныне непримечательный звук, внезапно оборвавшись, перешел во что-то совсем другое. Сверху обрушился злой, неистовой силы и пронзительности, нарастающий вой. В один, в два, — нет, в три голоса… Как во сне, она, Марфа Хрусталева, успела увидеть высоко над Лугой большое белое, точно блюдо сбитых сливок, облако, и на его фоне несколько маленьких черных стрелок, с чудовищной скоростью несущихся к земле…

— Они! Они! Это бомбежка! Марь Михайловна, скорее! — взвизгнула Зайка.

Тяжелый тупой грохот пересек и покрыл ее визг. Рядом с церковью, но гораздо выше ее креста, с устрашающей силой вырос в небо бурый смерч дыма, пыли, обломков; тысячекратное эхо разнесло тяжкий гром тротила по тихим лужским лесам. Второе сотрясение, третье…

Марфушка Хрусталева ничком упала на бровку насыпи.

Несколько минут спустя Марья Михайловна Митюрникова подняла ее, как бывало поднимала из-за парты в классе:

— Хрусталева! Это еще что? Чего ты испугалась? Ты забыла, что теперь война? Ты хочешь лежать тут до завтра?

Марфа встала, с ужасом озираясь на страшное чистое небо. Слезы текли у нее по щекам. В предельном смятении она судорожно вцепилась в учительницу:

— Мария Михайловна! Я не хочу… и… я не могу… не могу я идти туда! Ой, не надо!..

Они и не пошли туда, ни она, ни Зая. Мария Михайловна не позволила им идти. Они остались сидеть на насыпи у Омчина-озера. А вперед по шпалам пошла одна маленькая старая женщина с тяжелым старомодным узлом седых волос на затылке.

Они сидели и смотрели на дорогу. Тихая дачная Луга теперь кипела, как в котле. Со всех сторон оглушительно били зенитки. До боли в ушах стучало что-то за соснами — наверное, пулемет. Сирены продолжали еще выть. А по широкому песчаному пространству перед девушками, мимо последних будок, блокпостов и первых дач, всё уменьшаясь, уходила от них в этот бурлящий «котел» маленькая фигурка в сером плаще. В правой ее руке была палочка — трость, в левой — портфель. Старая шляпа еле держалась на упрямой голове…

Она прошла семафор и медленно скрылась за поворотом. Тогда глаза Марфы Хрусталевой вдруг высохли. Может быть, только теперь она поняла.

— Зайка! Что же это? Как же мы пустили ее одну? — вдруг ужаснулась она. — Как ты ей позволила? Старая, одна… Как нам не стыдно? Скорее! Надо догнать ее…

Но она не договорила. В этот самый миг вторая волна юнкерсов обрушила еще одну серию бомб на лужский железнодорожный узел. Согнувшись в три погибели, девушки поползли с насыпи в кусты у озера…


Час спустя к ним примчались из «Светлого» мальчишки.

В «Светлом» тоже услышали стрельбу и грохот; можно ли было усидеть дома?

Мальчишки трепетали от непреодолимого своего мужского любопытства; раз десять подряд обругав девчонок дурами, трусихами, мокрыми курицами, они понеслись в город, «узнать». Эти ничего не боялись.

Однако вскоре они снова появились у озера. Вот теперь и их лица были бледны, лбы нахмурены, глаза бегали… Теперь они уже не ругали «этих дур»; было не до этого!

На путях, там, у станции, на сто тридцать восьмом километре они своими глазами увидели зияющую огромную воронку; ее вырыла двухсотпятидесятикилограммовая бомба. Товарные вагоны вокруг нее были раскиданы в стороны и горели; паровоз «Э» беспомощно валялся вверх колесами среди изогнутых и завитых штопором рельс. А в междупутном пространстве, шагах в сорока от края ямы, накрытая серым непромокаемым плащом, лежала маленькая седоголовая мертвая женщина. Ребята из лагеря «Светлое» осиротели на этот раз окончательно и страшно.

Если рассуждать трезво и здраво, гибель Марии Митюрниковой не должна была бы иметь рокового влияния на судьбу пятерых ее питомцев. Будь они взрослее и опытнее (хотя бы немного взрослее; хоть чуть-чуть опытнее!), они бы еще могли добиться помощи и поддержки в Луге, — у нас не бросают людей на произвол судьбы даже в самых тяжелых обстоятельствах.

Им, конечно, надо было сейчас же идти в город, искать там среди спешно эвакуируемых учреждений, среди взволнованных людей и дымящихся руин отдел народного образования, горком комсомола, коменданта.

Но ведь они не были взрослыми, и вот они растерялись.

Весь вечер они, осиротевшие, вдруг всецело предоставленные самим себе, просидели, плотно завесив окна, в маленькой девичьей спаленке лагеря. Девочки поминутно принимались плакать; мальчуганы отворачивались в стороны.

Самые милые, самые теплые, не оцененные когда-то ими, добродушные чудачества Марьи Михайловны внезапно вспомнились им. «Помните, какая она была всегда добрая, какая справедливая, какая умная! Как замечательно преподавала она нам литературу?..»

— И па… и палец мне еще… еще позавчера… йодом мазала! Вот! Зая, Заинька, милая! Как я вспомню ее, эту шляпку… И очки!

Было решено, что утром мальчуганы пойдут в город, чтобы узнать там всё. Надо же было идти и на похороны Марьи Михайловны. Но куда? Кто, где, когда будет ее хоронить? Надо было, кроме того, и доделать то, что начала она, — добиться ответа: как же им быть теперь?

Но тут случилось еще одно событие, которое во многом изменило их намерения.

Поутру, едва встав, девочки обнаружили подсунутую под балконную дверь еще одну телеграмму, — четвертую. Она снова была адресована Митюрниковой и опять подписана Милицей Вересовой. Датирована она была позавчерашним днем, то есть двумя днями позднее, чем предыдущие.

«Луга Светлое Митюрниковой машины вышли будут днями выжидайте спокойно прибытия Вересова».

Это меняло всё. Это уже была настоящая радость.

Болдырев и Васин были в городе, когда телеграмма пришла.

После их возвращения стало еще более ясно, что «спокойно выжидать» им только и осталось. Что же можно сделать еще?

Всех неопознанных убитых, оказывается, еще вчера похоронили в братской могиле у собора. Никто в городе ничего не слыхал о педагоге Митюрниковой. Куда делся ее портфельчик с документами, — неизвестно, а без документов, бывших в нем, куда же пойдешь?

Наконец отдел народного образования уже давно эвакуировался в Гатчино… И поезда к Ленинграду ходят только воинские; самим еще можно кое-как прицепиться, но увезти с собой ничего нельзя.

На суховатой траве близ лагеря они устроили тогда такое заседание комсогруппы, какие им не снились даже в самых странных снах в мирные дни.

Надо было спешно предпринять что-то; а кто из них имел смелость предлагать решения?

Зайка, эта ничего не боящаяся девушка, потерялась теперь, к изумлению Марфы, сразу и окончательно. Она плакала самым жалким образом, размазывая слезы по хорошенькому личику. Никого не слушая, она твердила, как маленькая: «Я хочу домой! Домой я хочу… к папе!»

Мальчики готовы были исполнить любое приказание, но сами ничего придумать не могли. Ехать? Сидеть тут? Связаться всё же с райкомом комсомола? А как? И где его найти?

Лучше всех держала себя, казалась спокойнее остальных горбатенькая Лизонька. Марфа глядела на нее и не узнавала ее. В больших глазах девушки вспыхивали теперь странные, горячие искорки. Голос ее окреп, даже походка стала легче и решительнее, чем всегда. Она тоже нет-нет, да и начинала всхлипывать, но, сейчас же спохватившись и хмуря брови, прикрикивала на Заю. И Зая, вздыхая, слушалась ее.

Утром, ни у кого не спросясь, Лиза нашла ключи Марьи Михайловны, открыла кладовушку, заставила Спартака затопить плиту, а Валю Васина послала привязать за садиком корову Белку и козу. К полудню она изготовила совершенно съедобный обед и, кликнув на помощь Марфу, отправилась доить «млекопитающих».

Млекопитающие выразили крайнее удивление и недоверие при виде девочек. Марфа, умирая от страха, держала Белку за теплые рубчатые рога. Она изумлялась попеременно то тому, что корова не начала немедленно бодать ее насмерть, как это коровам свойственно, а наоборот жестким горячим языком усердно лизала Марфино голое колено; то тому, что под давлением слабых Лизонькиных пальцев в ведро падали, позвякивали, пенились теплые, тонкие душистые струйки молока. «Доится! Лиза! Смотри, — доится!!»