В нос ударил резкий запах дезинфекции (так иногда пахнут пропитанные каким-то составом железнодорожные шпалы), к нему примешивалось зловоние общественной уборной, я поняла, что за дверями по обе стороны перегороженного решеткой коридора — камеры.
У решетки меня передали другому — коридорному — надзирателю, он подвел меня к двери под № 10, приказал:
— Лицом к стене!
Пока он возился со связкой ключей, я старалась вообразить, что там, за дверью. Наверное, огромная камера с каменным полом и темным сводчатым потолком, на нарах — наголо обритые арестанты в полосатых штанах и куртках (почему-то мне не пришло в голову, что в тюрьме женщины сидят отдельно от мужчин).
В камеру вошла внутренне съежившись от страха, но подбородок вздернула как только могла.
Сравнительно небольшая — метров двадцать — комната с навощенным паркетным полом (позже я узнала, что в этом здании помещались когда-то меблированные комнаты «Империаль»). Никаких нар: железные, наподобие больничных, кровати, у стены обитый кухонной клеенкой стол. В углу возле двери параша — обычный цинковый бак под крышкой, в каких кипятят белье. В передней стене окно, снаружи загороженное щитом (по тюремной терминологии, намордником), укрепленным наклонно: вплотную к подоконнику, немного отступя сверху, так что воздух через открытую форточку, а также дневной свет, хоть и скудно, но все же проникали в камеру, что после бокса показалось мне особенно отрадным. Батарея центрального отопления в стене забрана мелкой металлической сеткой.
Все это в подробностях я разглядела чуть позже, а тогда прежде всего с огромным облегчением увидела не толпу полосатых арестантов, а пять интеллигентного вида женщин.
Когда за приведшим меня надзирателем закрылась дверь, ко мне подошла самая из них молодая.
— Ты, наверное, из университета? — спросила она.
— Нет, из потемкинского, — ответила я и, подумав, что она не случайно спросила про университет, должно быть, сама студентка МГУ, добавила: — Из университета — моя сестра.
— Как ее фамилия?
— Веселая.
— Гайра?
Чуть не бросилась ей на шею:
— Да!
— Я тоже училась на истфаке. Она ведь сейчас на пятом курсе?
— Она сейчас в тюрьме…
— Господи!.. Как тебя зовут? Я — Наташа Запорожец.
Никогда не слышала я от сестры о Наташе, но она знала Гайру! — этого было достаточно, чтобы ощутить спокойную уверенность: я больше не была один на один с тюрьмой, меня взяли под крыло…
Яркая лампа под потолком горела ночь напролет (перед сном женщины прилаживали на глаза повязки), но мне в первый вечер свет ничуть не мешал: заснула, как только коснулась головой подушки.
Не слышала, как открылась дверь (а открывалась она всегда с каким-то зловещим лязгом), проснулась только тогда, когда потрясли мою кровать.
Рядом стояла надзирательница.
— Фамилия? — спросила она. Я сказала.
— Инициалы полностью?
— Что-о?
— Инициалы полностью! — нетерпеливо повторила она.
Я не могла понять, чего ей от меня надо. — Имя-отчество, — подсказала с соседней койки Наташа.
— Заяра Артемовна.
— На допрос.
Существовал такой порядок: надзиратель, обращаясь к заключенному, никогда не называл его по фамилии — тот сам должен был себя назвать. Мне объяснили это следующим образом: вдруг надзиратель ошибется дверью и назовет Иванова Петровым, тогда Иванов догадается, что в одной из соседних камер сидит Петров, возможно, его знакомый, а может, и поделыцик. Ночью, когда все спят, вопросом о фамилии будили лишь требуемого человека. Днем ритуал был более сложным. Надзиратель спрашивал, ни к кому не обращаясь:
— Кто на Кы?
— Я.
— Фамилия?
— Кузнецова.
— Инициалы полностью?
Если фамилий на «Кы» было несколько, надзиратель тыкал пальцем в каждого, пока не услышит той, что нужна в данный момент.
Кроме того, ведь могут быть однофамильцы и даже с совпадающими инициалами — отсюда эти немыслимые инициалы полностью. У решетки надзирательница передала меня конвойному, и тот повел какими-то бесконечно длинными коридорами. Приближаясь к очередному повороту и на лестничных маршах он принимался звонко цокать языком — было ощущение, что мне в затылок вбивают гвозди.
Смысл такого цоканья — сигнал: веду заключенного (дабы не произошло нежелательной встречи с другой подобной парой).
— Ты что же это, Заяра, нарушаешь режим? — не строго, а скорее добродушно стал выговаривать мне следователь, едва я переступила порог его кабинета и мы оглядели друг друга (был он в штатском и по виду мог бы сойти за обыкновенного служащего в каком-нибудь обыкновенном учреждении). — Колотишь в дверь, кричишь… У нас так себя вести не положено. У тебя что, мыла нет? Вот будет ларек — купишь. Садись, — он указал на стул, стоявший у стены напротив его стола.
Представившись (не помню, какой у него был чин, кажется старший лейтенант), Мельников предупредил, что, обращаясь к нему, я должна называть его не товарищ следователь, а гражданин следователь. После чего перешел с места в карьер:
— Ну?.. Признавайся в своих преступлениях.
Меня удивили не сами слова (я ждала чего-нибудь подобного поскольку на допросе и положено спрашивать о преступлениях), удивил спокойный, какой-то будничный, без малейшей экспрессии тон (позже я узнала от тюремных подруг, что Мельников в ту ночь произносил эти самые слова не единожды). Пожав плечами, ответила, невольно впадая в тотвялый тон:
— Мне не в чем признаваться.
— Подумай, — сказал Мельников и, больше не обращая на меня внимания, принялся рыться в бумагах.
Пауза затягивалась.
Но вот следователь вышел из-за стола и протянул мне листок:
— Ознакомься с обвинением.
В бумаге говорилось, что как дочь врага народа Кочкурова Николая Ивановича (он же — Артем Веселый) и осужденной по статье 58–10 Лукацкой Гиты Григорьевны я обвиняюсь по статье 7-35 (СОЭ).
Если бы не слова враг народа и осужденная, листок у меня в руках можно было бы посчитать за машинописную копию моей метрики. И это — обвинение?!
Я спросила, что за статья и что означает СОЭ. Оказалось, что по статье 7-35[2] судят социально-опасный элемент, сокращенно — СОЭ.
Возвращая бумагу Мельникову, я, хмыкнув, сказала, что нелепо было бы отрицать родство с родителями.
Следователь не стал углубляться в эту тему, велел мне расписаться, что я ознакомилась с обвинением, и, вызвав конвой, приказал меня увести.
Шагая длинными коридорами («Руки — назад!»), я думала, что предъявленное обвинение не так смешно и нелепо, как показалось мне в первую минуту: ведь сажали в 37-м жен врагов народа, возможно, теперь пришел наш черед — подросших детей.[3]
Но ведь Сталин ясно сказал: сын за отца не отвечает. Как же мне сразу не вспомнились эти знаменитые слова? Следователю и крыть было бы нечем!
Когда через день или два меня снова привели в кабинет следователя, я первым делом спросила: мол, как же так?..
Указав, что мне не положено задавать вопросов («Вопросы здесь задаю я»), Мельников тем не менее принялся отвечать очень обстоятельно, призывая меня понять, что, хотя сын за отца, безусловно, не отвечает, в данном случае наша с сестрой временная изоляция — вынужденная мера, так надо.
Не помню дословно его доводов, но они сводились к следующему. Поскольку я, вероятно, сочувствую репрессированным родителям, у меня в этой связи могут быть («А в душу не заглянешь!» — присовокупил следователь) обида, недовольство, словом — антисоветские настроения.
— Допустим, у тебя их нет, — говорил Мельников. — Допустим. Но ведь могут быть? В принципе?
И я сказала:
— В принципе — да.
— Вот видишь! А теперь сама посуди: что, если эти настроения будут использованы вражеской агентурой? Ты же должна понимать, какая сейчас сложная международная обстановка!
Про международную обстановку я понимала. Не понимала, какой от меня мог бы быть прок вражеской агентуре. Но что возразить ему, сотруднику Министерства государственной безопасности, уж он-то, конечно, лучше меня разбирается в проблемах, связанных с вражеской агентурой и социально-опасными элементами, коим в душу, и в самом деле, не заглянешь.
Вернувшись в камеру, я снова и снова прокручивала в голове доводы Мельникова.
«Выходит, так надо… — думала я. — Конечно… Кто же станет спорить против очевидного: общественные интересы важнее личных!»
На Лубянке я пробыла до 23 мая — ровно месяц. Еще два или три раза водили меня на допросы, почему-то всегда среди ночи.
Следователь держался вполне корректно. Я была благодарна ему за это, радовалась, что он же, а не другой ведет дело Гайры: в камере приходилось слышать о том, что некоторые следователи во время допросов кричат и матерятся.
Неторопливо и размеренно вел Мельников допрос, четким округлым почерком записывал в протокол свои вопросы и мои ответы.
Вопросы были однообразны: почти про каждого, кто бывал у нас в доме, он спрашивал, нет ли у того антисоветских настроений, не вел ли соответственных разговоров.
Особенно останавливался на тех, чьи родители были репрессированы.
— Нет? Но ведь у нее отец арестован… Ты вспомни, вспомни… Нет? Ну, ладно… Прочти. Распишись.
Один из его вопросов навел меня на мысль, что в нашей студенческой компании был осведомитель. Заподозрила задним числом одного парня.
У него была привычка задавать кучу вопросов: непременно расскажи ему, где вчера была, с кем, кто там был еще, как кого зовут, кто где учится, о чем говорили. Расценивая эти вопросы как повышенный интерес к моей особе (парень мне нравился), я охотно отвечала, но иной раз удивлялась: «Какой ты любопытный!» — он отвечал: «Я любознательный».
Однажды мы с Гайрой затеяли почистить ящики письменного стола; набралась куча бумаг на выкид, среди них несколько писем. Я сказала, что выбрасывать письма на помойку не годится, письма полагается сжигать! За неимением камина поставила посреди комнаты таз, кинула в него бумаги и подожгла. Как раз в это время пришел «любознательный» студент, заметался вокруг огня, пытаясь выхватить из пламени хоть листок: мол, интересно, что у вас тут за секреты… Мы со смехом его оттаскивали. Если он и в самом деле был осведомителем, то, наверное, мог бы, немного пофантазировав, подвести под монастырь нас, наверняка уже взятых на заметку в связи с недавним арестом мамы и с исключением сестры из комсомола. (Сосед, донесший на маму, кроме американского пенициллина, добавил еще кое-что — сам придумал.) Видимо (и тут надо отдать этому парню справедливость), он ничего не домысливал, меж тем мы с сестрой — не для протокола допроса, а на самом деле — никогда и в мыслях не держали никакой крамолы: были восприимчивыми воспитанниками советской школы и — главное — советской литературы.