Уж не знаю, на что ему понадобился мой дневник, но он его не получит. Видал я и более мускулистых парней.
Валентин прекращает борьбу и волком смотрит на меня. Убирает со лба упавшие на лицо волосы:
– Ты там, наверно, скрываешь план завоевания мира.
Я быстро перебираю странички:
– Вообще-то я планирую когда-нибудь купить остров. Это в счет? – Идею мне подбросила одна из учениц в Пиннакле. Ее семья владела островом, который приобрел еще ее дед. Он назвал остров своим именем и на его самой высокой точке установил свою статую. Пока не могу решить – вызывает ли у меня эта идея тошноту или стоит сделать ее целью всей жизни.
Валентин с сожалением смотрит на меня:
– И на что ты планируешь купить остров?
– Стану банкиром. Заработаю кучу денег.
– Ты что, силен в математике?
– Эй, твой скепсис неуместен.
– Это… – он пожимает плечами, – просто голос у меня такой.
– Я тебя понимаю, – смеюсь я. – Некоторые считают, что у меня «пугающе бодрый» голос. Так что извини, если мой голос вызывает у тебя дискомфорт.
– Ха-ха. Я чувствую себя неуютно с той самой минуты, как ты решил нарушить мое уединение.
Очередная его откровенность, заставшая меня врасплох.
– Что? Почему?
Он пожимает плечами, глядя на беговые дорожки. Солнце отсвечивает от цифр разметки – от «1» до «6».
– Я не верю, – говорит он после долгого молчания, – что эти игры в общение кому-то доставляют удовольствие. По-моему, кроме стресса, они ничего не дают. Хотя, возможно, это потому, что я не люблю людей.
– Так, давай разберемся… Для тебя общение – стресс потому, что ты не любишь людей, или потому, что люди тебя утомляют? Ведь это две разные вещи…
– Ой, избавь меня от психоанализа, пожалуйста.
Я буквально вижу, как перед ним поднимается щит.
– Извини, – говорю я, – мне просто любопытно.
– Я вызываю у тебя… любопытство, – произносит Валентин, будто это нечто невообразимое.
– Конечно.
– Почему тебе любопытно… – Он вздыхает. – Забудь.
Сейчас голос у него довольно выразительный, но я все равно не могу определить, о чем он думает, хотя обычно я способен за пять минут вычислить девять из десяти человек, которых вижу впервые.
Для меня это своего рода упражнение. Если много ездишь, привыкаешь к тому, что вокруг тебя постоянно новые люди, которые вскоре для тебя все на одно лицо. Они по всем параметрам до жути одинаковы внешне, а многие – и по своему внутреннему содержанию. И ты отмахиваешься от них сразу же после знакомства, сбрасываешь их со счетов в ту же секунду, как впустил в свою жизнь. Подбираешь их, словно блестящие предметы, и выбрасываешь, как «золото дураков»[43]. В конце концов начинаешь ненавидеть себя за такое отношение к людям, за то, что оцениваешь их как торгаш.
Валентин же, я чувствую, нечто иное, не «золото дураков». Совсем другая порода. Топаз или тигровый глаз, или окаменелое дерево.
Я засовываю дневник в рюкзак:
– Ты не обязан любить людей.
– Дело не в том, что я завидую. Меня вполне устраивает то, какой я есть. – Быстрым движением он убирает со лба волосы. – Но такие люди, как ты… Вы счастливчики и сами этого даже не сознаете. Коммуникабельность сымитировать невозможно. Я попадаю в ловушку собственных размышлений. Застреваю здесь. – Подушечкой ладони он бьет себя по виску. – А людям нравятся только те, кого они понимают, те, кто приятен в общении и готов приспособиться к ним. Мне же на это совершенно наплевать.
– Уверен?
– В чем?
– Что тебе наплевать? Я просто так говорю – мысли вслух.
Валентин смотрит мне прямо в глаза. Его смелый, энергичный взгляд проникает в самую душу. Надеюсь, я не слишком на него надавил.
– И зачем только я все это тебе говорю? – наконец произносит он, качая головой. – Тебе все равно.
– Нет.
– Что «нет»?
– Не все равно.
– Неужели? Тебе не все равно, что я существую? То есть тебе свойственно проявлять небезразличие ко всем и вся, что встречается на твоем пути?
– Почему бы и нет? От меня не убудет.
Валентин испускает тяжкий вздох:
– Ладно, Лукас. Хватит.
Тон у него раздраженный, но он назвал меня по имени, и я воспринимаю это как крошечную победу. Мне кажется, что отзвук его голоса еще с минуту колышется на ветру. В воцарившейся тишине мы оба снова принимаемся за еду.
– Так ты идешь на вечеринку к Джунипер в эти выходные? – нарушаю я молчание, поглощая свой бутерброд.
– Нет. Думаю, я успею переговорить с ней до того.
– О чем?
Он поджимает тонкие губы, затем отвечает:
– Надо обсудить один личный вопрос.
– А-а-а.
Вполне логично, что Валентин заинтересовался Джунипер. Как и Клэр, она умна, но по-особенному – наделена пугающе спокойным, аристократическим интеллектом. Видимо, Валентину как раз такие импонируют.
Как ни странно, у меня сжалось сердце, но я все так же оживленно предлагаю:
– Хочешь, дам тебе ее телефон? Вчера она написала мне, спрашивала, не могу ли я ее затарить.
– Затарить?
– Напитками, спиртным.
– Что? Ты и этим занимаешься?
– Да. Незаконная торговля – мое преступное хобби. Некоторые вырезки из газет собирают.
– Прибыльное дело?
– Да, собственно, ради прибыли и стараюсь.
Я расстегиваю передний карман рюкзака и достаю из него перетянутый резинкой рулон десяток и двадцаток. Валентин смотрит на деньги, а потом разражается удивительно чистым громким смехом.
– Что? – спрашиваю я. – Что смешного?
– Да ничего. Просто теперь понятно, почему ты так благодушно ко всем настроен. Тебя же деньгами осыпают.
– Мне все равно люди нравятся. В большинстве своем они безобидны.
Он с отвращением фыркает:
– Если под словом «безобидны» ты подразумеваешь «скучны, лицемерны, своекорыстны», тогда, конечно, они…
– Слушай, что ты такой злой?
Он плотно сжимает губы.
– И не смотри на меня так, – говорю я со смехом. Словно кто-то отшлепал всю его семью. – Ты не обязан любить всех и каждого, но и нос задирать нечего: Мне ненавистно человечество и все то, что оно олицетворяет!
– Я не это сказал! – взвизгивает Валентин, его уши пунцовеют. – Мне ненавистны скучные, лицемерные и своекорыстные люди, а это, похоже, несоразмерно высокий процент населения. Вот… как-то так.
Я несколько секунд не решаюсь задать вопрос, который в итоге срывается с моего языка:
– Я тоже к ним отношусь?
Он утыкается взглядом в колени, но через минуту бормочет:
– Пока не знаю.
Крошечное допущение, но, как ни странно, я горд тем, что он еще не проникся ко мне ненавистью. Широко улыбаясь, я закладываю за голову руки и с удовлетворенным вздохом опрокидываюсь на спину.
Валентин бросает на меня взгляд – острый, как лазерный луч. Сам он худой, как палка, и, если я верно определил, среднего роста, но, поскольку я лежу, а он сидит, да еще пронзает меня непроницаемым взглядом своих бесцветных глаз, мне кажется, что он высится надо мной как Титан.
Потом он отворачивается и снова превращается в обычного подростка.
– Вообще-то ты интересный малый.
– Судя по твоему тону, для тебя это сюрприз.
– Сюрприз. Обычно люди не вызывают у меня интереса, никогда, но ты мне интересен. – Поразмыслив немного, он добавляет: – Так что, полагаю, можешь вычеркнуть это из списка своих запланированных дел.
Усмехаясь, я хватаю свой дневник и бросаю в него. Он, испуганно хохотнув, ловит тетрадь на лету и швыряет ее мне в лицо. Я не успеваю увернуться. Тетрадь врезается мне прямо в голову. Из глаз сыплются звезды.
– О боже! – вскрикивает он. – Больно?
Зрение снова возвращается ко мне, и я вижу на лице Валентина ужас и тревогу – забавнейшее зрелище. Я откидываюсь на траву и начинаю хохотать. Через секунду он подхватывает мой смех – поначалу нервно, затем как будто с облегчением. Чистый звук его голоса, словно свет, наполняет воздух. Наш смех отражается от кирпичного фасада западного крыла, от подрезанных розовых кустов, что дрожат в тени, лт громадного купола канзасского неба.
Кэт Скотт
Я постоянно слышу жалобы по поводу понедельника, но истинное зло недели – вторник. До выходных далеко, а ты уже выдохся. Во вторник пятым уроком у меня литература, тянется нестерпимо медленно. Я сижу словно в тумане, выжата как лимон, ничего не воспринимаю. Только и могу, что писать свой монолог из первого акта, лениво выводя слова на парте.
Ты говоришь мне: «Не будь неблагодарной, Фаина. Не кричи, Фаина; не задавай вопросов, Фаина; ни о чем не проси, Фаина! Молчи, Фаина!». Мне что, вообще не дозволено раскрывать рот, спрашивать о чем-либо? Пытаться что-то понять? Не дозволено стремиться к чему-то, жить? Ведь моя жизнь стекает, как капля меда с гребня – она скоро упадет, папа, неужели ты не видишь?
– Кэт, – обращается ко мне мистер Гарсия.
Я прикрываю рукой написанное.
– М-м, что? – Я пытаюсь не думать о том, что все двадцать пять одноклассников смотрят на меня.
– Просперо. По-твоему, что он символизирует?
Черт. «Буря»[44]. Не читала.
– Это имеет значение? – уточняю я.
– Ха, интересный вопрос. – Гарсия прислоняет к плечу свою указку. – Имеет ли значение символизм?
Он надолго умолкает, словно решает для себя, важно ли то, что его работа – ложь от начала до конца.
– Скажем так, – наконец произносит Гарсия. – Разгадывая символы, мы выступаем в роли Бога. Благодаря символизму мы представляем не просто действия и события, а видим более широкую картину. Любая история, если оценивать ее через призму символики, приобретает четкую структуру и выразительность. Символизм привносит порядок, которого мы не наблюдаем в хаосе реального мира. Что касается «Бури», символизм особенно важен в случае Просперо, которого часто называют… – Гарсия пишет на доске почерком, похожим на шрифт «таймс нью роман», – зеркалом Шекспира. Просперо автор, по сути, беззастенчиво наделяет собственным голосом.