7 способов соврать — страница 49 из 51

остоянии ни замедлить, ни откорректировать этот процесс, даже не можешь понять, почему это происходит, и такое чувство… знаешь, как… черт, а что я-то могу сделать?

– Ну, не знаю, – возражает Оливия. – Но только потому, что ты не можешь что-то исправить, не значит, что нужно на это плевать и тем более сидеть сложа руки.

– Да понимаю я, – соглашаюсь, считая сантиметры между нами. Все вокруг снова исчезает, клочок за клочком, и остается она одна.

– Хочу показать тебе кое-что, – говорит Оливия. – Пойдем.

Она ведет меня по коридору. Мы сворачиваем за угол, и она открывает одну из дверей. Я заглядываю в помещение. Это кладовка, забитая старыми учебниками и кипами пожелтевшей бумаги.

– Что… – начинаю я.

Ее рука, теплая и крепкая, хватает мою, и она затаскивает меня в кладовку и закрывает дверь. Нас окутывает темнота. Вторую руку она кладет мне на грудь, прижимает меня к двери и поднимает голову, так что ее губы находятся буквально в сантиметре от моих. Я чувствую ее дыхание. Саму ее почти не различаю во мраке. Она задевает мое бедро, и все мое тело электризуется. Ее рука скользит по моей руке – от пальцев, к ладонной впадине, от ладони к запястью, потом выше и выше, с мучительной медлительностью – и смыкается под самым плечом.

– Эй, – шепчет Оливия, трепетом своего дыхания обдавая мои губы. – Значит… да? Мы…

Я наклоняюсь, сокращая расстояние между нами.

На ее губах гигиеническая помада с привкусом лимона. Она жадно целует меня, зубами оттягивая мою нижнюю губу, языком соприкасаясь с моим. Я удерживаю Оливию за талию, чувствуя каждое ее движение; мы сбрасываем с плеч рюкзаки, и они падают на пол. Я касаюсь ее поясницы, крепче обнимая ее, а другой рукой обхватываю за шею, зарываясь пальцами в ее длинные волосы. Наши объятия столь тесны, что я чувствую каждый изгиб ее тела, колыхание груди при малейшем вдохе и выдохе. Я весь горю.

Оливия знает, что делает, – это с каждой секундой все очевидней. Когда я приподнимаю ее футболку, большим пальцем поглаживая гладкую кожу живота, ее губы перемещаются на мой подбородок. Она осыпает поцелуями мою шею, возбуждая нервные окончания, о существовании которых я даже не подозревал. Покусывает мой подбородок, и я издаю тихий мучительный стон, пробивающийся сквозь тишину. Она снова целует меня в губы, и я чувствую, что она улыбается.

Я мягко подталкиваю ее к стеллажу, она спиной упирается в полки. Моя рука теперь у нее под футболкой, ползет к шероховатому кружеву бюстгальтера. Я ощущаю в ладони тяжесть ее полной груди. В голове стоит рев, пронизанный чувственностью. Она крепче целует меня. Ее руки вцепились в мою рубашку, словно вот-вот разорвут ткань, и что-то кипит у меня внутри, образуя облака пара, который затягивает сознание, а сердце грохочет – того и гляди выскочит из груди. Лимонный привкус губ Оливии смешивается с дурманящим горьковато-душистым ароматом, что исходит от ее каштановых волос, ниспадающих на плечи. Она крепко обнимает меня, до боли – так нервные люди цепляются в стулья, на которых сидят. Мои глаза привыкают к темноте, и я различаю очертания ее лица – прямую линию носа, блеск влажных губ. Закрыв глаза, я снова приникаю к ней в поцелуе, она прямо в рот издает мне пронзительный писк, от которого я до того возбуждаюсь, что не могу пошевелиться.

– Черт, – произношу я, отстраняясь от нее.

– Мысли одолевают? – спрашивает она.

– Да как-то трудновато сейчас соображать, – отвечаю я.

– А ты не торопись, – сказала небрежно, словно не она только что подарила мне незнакомые, незабываемые впечатления.

И я краснею в темноте, смущаясь собственной неопытности, и слова скатываются с языка невразумительным мычанием:

– Так мы… что… теперь… типа… встречаемся?

– Конечно, – смеется она. – Теперь мы типа встречаемся, хотя более нелепого вопроса я еще не слышала.

– Ладно, – отвечаю я. – Я хочу быть твоим парнем. Я хочу, чтобы ты была моей девушкой. Я хочу быть с тобой.

– Хм, – произносит она. – Правда?

И в ее притворно-жеманном, насмешливом тоне я слышу нечто подлинное – завуалированный страх того, что мне нужно от нее нечто другое, а не просто быть с ней. Как будто такое вообще возможно.

– Клянусь, – отвечаю я.

Хочу сказать, что готов бросить к ее ногам целый мир. Хочу сказать, что прежде никто и ничто не могли заставить меня сдержать слово, но отныне я всегда буду придерживаться данных обещаний. На этот раз Оливия хранит молчание. Я целую ее в лоб и, ощутив ее дыхание на своих ключицах, содрогаюсь.

– Клянусь, – повторяю я. Целую ее нос, щеки, губы. – Клянусь. Клянусь. Клянусь.

Кэт Скотт

Сосредоточься.

За кулисами тишина. Остальные актеры безмолвствуют, безмолвие в моей голове.

Все замерло. Все, кроме Эмили. Она стоит на сцене, и голос у нее звонче и динамичнее, чем когда бы то ни было. Она – цветное пятно, читает монолог со всей искренностью, сопровождая свою речь жестами, стремясь донести до публики каждое слово, каждую мысль.

– …и я устала ждать, – торжествующе заканчивает она.

Я жду, когда стихнет эхо ее голоса в мертвой тишине зала, заполненного желающими увидеть премьеру. Сегодня толковая публика. Зрители не смеются, где не нужно. Всегда хорошо, если девяносто девять процентов спектакля, в котором ты играешь, – гнетущее действо.

Я выхожу на сцену, вопрошаю:

– Ты устала ждать? – Эмили отступает; ее лицо горит от стыда. – Ты устала ждать, – повторяю я. – Ты, Наталья, бросившая меня в этом городишке?

Сегодня текст моей роли звучит по-другому. В моих устах слова – не оружие, не молоток, призванный вколотить в персонаж Эмили чувство вины. Сегодня что-то дрожит в моем голосе и в руках. Я не обвиняю, а умоляю:

– Посмотри на меня. Посмотри, в кого я превратилась.

– Я смотрю на тебя, – отвечает она.

– Внимательнее смотри.

– Я вижу любящую мать, заботливую сестру. Я вижу…

– Ты ничего не видишь, – заявляю я. – Я теперь ничто. Неиспользованный потенциал. Пустое место!

Я жду. Жду, осознаю я, чтобы ее героиня возразила мне. А она и не думает противоречить.

Я делаю шаг вперед, непроизвольно всплескиваю руками, чашечкой складывая ладони, словно держу в них воду.

– Я думала, ты станешь моим учителем. Ты говорила, что у меня блестящий ум, необыкновенные способности. Я думала, ты увезешь меня, научишь всему, но ты сбежала при первой же возможности!

Мой голос взмывает ввысь, срывается. Сердце гулко стучит. На этот раз я не оставила себя за кулисами. На этот раз Кэт Скотт здесь вся, со всеми своими изъянами и шрамами, рдеющими в лучах сценического освещения. Исходит кровью перед толпой, изливая все свое отчаяние, весь свой гнев последних двух с половиной лет. Боль утраты, предательства – все это теперь хлынуло из меня на сцену.

Я надолго умолкаю. Поправляю волосы. И вскоре тишину снова разрезает мой дрожащий голос:

– А теперь возвращаешься и заявляешь, что ты устала ждать? Ты – лицемерка.

– Прости, Фаина, – говорит она, и я вдруг понимаю, что мистер Гарсия был прав.

Я не хотела, чтобы она извинялась. Я хотела, чтобы она обняла меня, приободрила. Хотела услышать от нее уверения в том, что она по-прежнему готова дать все.

А она вместо этого кормит меня никчемными извинениями. Словно, попросив прощения, можно исправить непоправимое.

По-прежнему неудовлетворенная, я качаю головой и ухожу со сцены.


До конца второго акта я прячусь за кулисами у левого края сцены. Эни помнит каждое свое движение. Элизабет всякий раз встает точно в круг света. Не знаю, чем мы заслужили милость театральных богов, но наш спектакль подобен четочной молнии – каждая фраза порождает следующую, каждая сцена напряженнее и энергичнее предыдущей.

Наконец финальная сцена. На закате я прихожу в школу, где когда-то училась. Стена серых нитей, служащая декорацией, усеяна пятнами света, испещрена кроваво-оранжевыми бликами. При моем появлении светильники в передней части сцены ярко вспыхивают, омывая меня красным сиянием.

– Фаина, – произносит Эмили. Она стоит у классной доски, записывает равенство.

– Наталья, – приветствую я ее.

– Я подумала, что, может быть, увижу тебя здесь. Что, может быть, ты вернешься.

– Я всегда сюда возвращаюсь.

Она улыбается:

– А ты знала, что я буду здесь?

– Предполагала, – затем добавляю, – правда, скоро мне надо быть дома. Дочь – никудышная стряпуха. Придется ей искать мужа, который умеет готовить, иначе помрет с голоду.

– Сколько ей? – спрашивает Эмили.

– Почти пятнадцать.

– Она еще в школу ходит?

– Да, – отвечаю я. – Хорошая девочка, но ей не передались ни мой ум, ни решительность моего мужа. Зато она хорошо пишет. Это у нее неплохо получается. А вот младшая… у младшей способности к математике. Это уже сейчас заметно.

С квадратных корней и знаков сложения, начертанных Эмили, осыпаются крошки мела.

Какое-то мгновение слова дрожат на моих губах, затем срываются:

– Знаешь, я ведь относилась к тебе как к матери. – Собственное признание подействовало на меня как импульс, толкнуло к ней, но она не смотрит мне в лицо. – Я была юна. Преклонялась перед тобой. Мне казалось, что я тебе не безразлична.

– Ты не была мне безразлична, Фаина, – подтверждает Эмили рассеянно. Она поглощена равенством. – Я тебя любила, и да, бывало, что видела в тебе дочь. Но… – наконец она дописывает огромное равенство и отступает от доски, восхищаясь своей работой. – Ну, что скажешь? – обращается она ко мне.

Я сдавленно сглатываю слюну, бегая взглядом по доске. Указательным пальцем касаюсь последнего значения. Затем беру мел и обвожу самый конец последней строчки, который случайно стерла.

– Красиво. Красивое равенство.

– Теперь понимаешь, почему мне пришлось уехать? – спрашивает она. – Почему пришлось возобновить исследование?

– Нет, не понимаю. Но равенство красивое.

Я роняю мел на пол. С тихим треском он раскалывается на две половинки. Я смотрю на него. Пространство, в котором находимся мы с Эмили, заряжено осязаемой тяжестью. Я слышу биение своего сердца. Лицо Эмили, скованное гримом, состарившим ее черты, кажется темным в луче прожектора; на нем выделяются белесые мешки под глазами и глубокие носогубные складки.