7000 дней в ГУЛАГе — страница 36 из 100

– Фашисты! Мы вас сейчас накормим.

Обливаясь кровью и хромая, Рюберг отошел от двери. Я последовал за ним. Некоторые заключенные стали подбивать меня, чтобы я продолжал требовать свой обед.

– Сегодня двое не получили обед, завтра таких будет десять, и все из-за того, что они там не умеют считать, – кричали сокамерники.

Под их давлением я снова подошел к двери. Я стучал довольно долго, пока надзиратель не открыл. Он молча схватил меня за руку, вытащил в коридор и начал кулаками бить меня по голове, крича при этом:

– Вот тебе баланда, а вот и каша!

Карцер находился в другом конце коридора, рядом с камерами смертников. Открылась железная решетчатая дверь. Это было длинное и абсолютно мрачное помещение. Красная лампочка над дверью давала так мало света, что не было видно даже конца камеры. Я стал громко кричать. Тогда он потащил меня в карцер.

После того, как мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что в углу на цементном полу кто-то лежит. Я подошел к нему. Он показался мне знакомым, но я не мог понять, кто это. Он протянул мне руку и попросил:

– Помоги мне встать.

И лишь после этого мы узнали друг друга. Это был Печатников, ленинградский рабочий, познакомившийся во время Гражданской войны с Троцким. Когда Троцкого выслали из России, Печатникова отправили в ссылку. В 1935 году его арестовали и приговорили к десяти годам лагерей. Наказание он отбывал в Норильске. После начала войны его перевели из лагеря в тюрьму и снова судили лагерным судом, приговорившим его к смертной казни за распространение лживых известий. (Его обвинили в том, что он сказал некоторым заключенным, что гитлеровская армия заняла Харьков.)

– И вы? – спросил он меня.

Он имел в виду, что и меня приговорили к смерти. Я рассказал ему, за что попал в карцер.

– Удивительно, – произнес он.

Когда же я спросил, почему он сюда попал, то услышал ответ:

– Вероятно, меня сейчас расстреляют.

– Почему вы не подали на апелляцию? – спросил я.

– Это было бы бесполезно.

От Печатникова я узнал, что его с четырьмя другими товарищами вывели из камеры смертников и с тех пор он сидит в карцере. Остальных уже расстреляли. Но почему его до сих пор не трогали, он объяснить не мог.

Едва я успел произнести несколько слов, открылась дверь карцера и вошел офицер НКВД Сакулин с двумя солдатами. Увидев меня, он заорал:

– Как фамилия?

– Штайнер, – ответил я.

– Как он сюда попал? – набросился Сакулин на надзирателя. Затем снова повернулся ко мне и закричал:

– Пошел вон!

Я был счастлив, что меня снова отвели в камеру. За мной солдаты под руки вели Печатникова.

В камере я ничего не сказал о встрече с Печатниковым, так как знал, что это вызовет волнение. Оказавшись внутри, я снова стал стучать в дверь. Появился надзиратель. На сей раз другой. Я сказал ему, что сегодня не получил обеда, и попросил его принести мне что-нибудь.

– Посмотрю, – к моему удивлению, ответил он.

Через несколько минут он принес мне рыбную баланду. Я тут же проглотил ее, несмотря на то, что она была холодной. Я как раз управился с обедом, когда открылась дверь камеры и вошел заместитель начальника тюрьмы. Вытащив бумажку, он прочитал фамилию заключенного. Никто не отозвался. Он повторил фамилию еще раз. На сей раз еле слышно отозвался сидевший на нижних нарах мужчина.

– Возьмите свои вещи и следуйте за мной, – сказал тюремщик.

Заключенный не двигался.

– Быстрей, у меня нет времени.

– У меня нет вещей, – ответила жертва.

Плача и дрожа всем телом, он вышел, то и дело повторяя:

– За что? За что?

Начальник толкал его перед собой.

Не прошло и десяти минут, как этот тип вернулся в камеру и вызвал Рюберга. Рюберг молча поднялся со своего места. Его худая и долговязая фигура, чуть наклоненная вперед, исчезла в проеме двери. Последним на очереди был генерал Брёдис. Как только рядом с нашей камерой раздался звон ключей, генерал обнял меня и сильно прижал к груди.

– Прощайте, прощайте, – произнес он.

– Брёдис!

Генерал покинул камеру, словно выходил на прогулку. Этот храбрый человек умер в норильской тюрьме 21 сентября 1942 года около четырех часов вечера.

В тот день из нашей камеры больше никого не вызывали. Зато из других камер, особенно из камер смерти, уводили на расстрел до поздней ночи. Около полуночи мы услышали во дворе тюрьмы шум грузовиков, увозивших трупы на кладбище.

На следующий день мы с помощью тюремного телеграфа подсчитали, что за два дня было расстреляно более четырехсот человек. Большую часть расстрелянных к смертной казни приговорило ОСО, остальных – лагерный суд.

Я был готов к тому, что скоро наступит и моя очередь. Я стремился подготовиться к самому страшному, чему невозможно было помешать. Меня интересовало только одно: кто приговорит меня к смерти – ОСО или лагерный суд? Я представлял, как я выйду. Я убеждал себя, что буду держаться прямо. А если предстану перед судом, то скажу палачам правду в лицо. Я решил спросить судей, как соотносится уничтожение народов с учением Маркса-Энгельса-Ленина? Я спрошу их, неужели революция свергла Романовых для того, чтобы поставить у власти еще большего тирана? Впрочем, я знал, что все это не имело никакого смысла.

Кому бы я это говорил?

Меня смогли бы понять только люди!

Я вспомнил свою молодость. Когда я, бедный молодой ученик в типографии, в 1919 году впервые услышал в Вене ораторов на собрании коммунистической молодежи, мне показалось, что слова эти вырываются из моего сердца. Оставшись без отца, я поселился в ученическом общежитии. Мы ели два раза в день. Пять крон, которые мне еженедельно платил хозяин, я делил с сестрой, еще ходившей в школу.

Я вступил в Союз коммунистической молодежи для того, чтобы бороться против этой нищеты. Уже спустя два месяца я прошел боевое крещение. Я был во главе группы молодежи, оказавшей сопротивление полиции 15 июня 1919 года в Хёрлгассе. Полиция открыла огонь и я, тяжело раненный, остался лежать посреди улицы.

Как только меня выписали из общей больницы, я продолжил активную деятельность.

B 1921 году бывший тогда секретарем Коммунистического интернационала молодежи Вилли Мюнценберг предложил мне отправиться в Югославию для работы в нелегальной компартии. Я с энтузиазмом согласился. Я искал опасности и был готов жертвовать собой. Десять лет я работал в Югославии в самых тяжелых условиях до тех пор, пока полиция не обнаружила возглавляемую мною нелегальную типографию.

Я уехал в Париж с заданием работать среди югославских эмигрантов. Я ходил из одного пригорода в другой в поисках югославских рабочих, чтобы организовать их. Сен-Дени, Вийе, Жуави, Иври и Витри я изучил, как венские Фавориттен, Оттаиринг, Флоридсдорф и Хернальс.

Но я вынужден был покинуть и Париж. Под давлением тогдашнего югославского посла во Франции Спалайковича парижская полиция вынудила меня покинуть Францию. Я снова вернулся в Вену и основал типографию, которая обеспечивала литературой компартии балканских стран. Меня бросили в тюрьму.

Для меня не было ничего более драгоценного, чем коммунистическая партия. Я был самым счастливым человеком на свете, приехав в 1932 году в Советский Союз. Наконец я оказался в стране своих мечтаний.

Но как я ошибся!

Вместо благосостояния я увидел нищету. Уже на Белорусском вокзале Москвы, едва я сошел с поезда, меня окружили беспризорники и, протягивая руки, кричали:

– Дай, дай!

Что это должно означать? В Москве, в столице мировой революции, побираются дети?

Мне стало стыдно. Я был счастлив, когда подъехал лимузин и увез меня в гостиницу «Люкс», жилое здание коминтерновской бюрократии. Я оставил там свой чемодан и пошел прогуляться по московским улицам. Прогулка меня снова разочаровала. В витринах можно было увидеть жалкие пакетики с кофейным заменителем, а перед булочными – большие очереди. Люди часами выстаивали ради того, чтобы получить по карточкам несколько сот граммов черного хлеба. У магазинов стояли старухи и просили кусочек хлеба. Всего лишь десять граммов. Когда кто-нибудь протягивал нищенке такой кусочек, она тут же с благодарностью опускала его в свой мешочек:

– Да заплатит вам бог.

Зато вечером в столовой гостиницы «Люкс» я увидел совсем противоположную картину – здесь уже на деле начал осуществляться коммунизм. Меню можно было сравнить с меню международных гостиниц Вены, Берлина и Парижа. Лососевая икра, запеченные цыплята, компоты всех видов. Таково было меню для коммунистических функционеров.

В Германии Гитлер еще не пришел к власти, но здесь уже можно было встретить Пика, Хёрнле и других, которые в «Люксе» чувствовали себя гораздо лучше, нежели Тельман в Берлине. В Москве находились и другие лидеры компартии Германии, но они жили на заднем дворе «Люкса». Это были люди, всерьез относившиеся к борьбе с Гитлером, поэтому их, по приказу Москвы, отправили в Советский Союз.

Все они погибли в тюрьмах НКВД.

Это были: Хайнц Нойман, Герман Ремеле, Вернер Хирш и Макс Хёльц.

Еще большее удивление ждало меня на московских улицах на следующий день. Я неожиданно оказался у магазинов, забитых продуктами и одеждой. И здесь не было очередей, как за черным хлебом. Что за чудо? – спросил я сам себя. Это были так называемые «Торгсины», в которых за валюту можно было купить все, что угодно. Здесь отоваривались дипломаты и иностранцы, приезжавшие в Москву по служебным делам. Но встречались здесь и бедные люди, отдававшие свои обручальные кольца и другие драгоценности взамен на хлеб или молоко для своих детей.

В московских гостиницах «Метрополь», «Савойя» и «Националь» иностранцы за валюту могли купить все – и икру, и французское шампанское, и русских девочек. Иностранцам они предлагали тело, а НКВД информацию.

Так выглядела Москва.

На улицах висели большие транспаранты с надписью: «Иностранный пролетариат с завистью смотрит на нас».

Когда меня назначили директором типографии МАИ, я на личном опыте убедился, что и в Москве есть нелегальная работа для коммунистов. Кроме обычных книг, пропагандирующих коммунистическую теорию и практику, я вынужден был подделывать заграничные паспорта и т. п.