Вечером, когда ночная смена принимала дела у дневной, а дневная сестра передавала ночной нового больного, я узнал старую знакомую. Это была венка Эльза Кемп. С Эльзой мы познакомились еще в молодости, когда я работал в молодежной коммунистической группе XIII района Вены.
Эльза вместе со своей сестрой приехала в Москву в 1920 году. Первое время мы получали от них письма, в которых сестры описывали свою жизнь в России, но потом переписка прервалась. Вернувшись в Вену в 1932 году, я расспрашивал друзей об их дальнейшей судьбе. Мне сказали, что с ними случилась беда, когда они были на Кавказе. В Норильске мне говорили, что в женском лагере есть какая-то венка. Даже имя ее назвали, но я и подумать не мог, что это именно та Эльза Кемп.
Как только у нее появилось свободное время, Эльза подошла ко мне.
– Эльза, как ты здесь? – спросил я.
– Так же, как и ты, – в том же тоне ответила она.
– В Вене я слышал, что с тобой на Кавказе случалось несчастье.
– Со мной, на Кавказе? Я никогда не была на Кавказе.
Эльза с большим интересом слушала все, что я ей рассказывал о своих приключениях.
Она поведала мне, что вышла замуж за русского, Олейникова. Это был один из секретарей Троцкого. После того, как Сталин выслал Троцкого в Турцию, Олейников остался в Москве, чтобы привести в порядок его архивы. После чего он и сам намеревался последовать за Троцким. Но, когда архив был погружен и Олейников с женой готовился покинуть Советский Союз, появились сотрудники НКВД и потребовали распаковать чемоданы. Он запротестовал, поскольку, согласно личному обещанию Сталина, Троцкий мог беспрепятственно вывезти свои архивы за границу. Энкавэдэшники ушли, но через несколько часов вернулись и арестовали Олейникова. С тех пор Эльза ничего не слышала о своем муже. Ее выслали в Среднюю Азию, где один ее ребенок заболел малярией и умер.
В 1937 году ее арестовали и осудили, как троцкистку, на десять лет лагерей. Ту же судьбу пережила и ее сестра. Младшую дочь Эльзы, учившуюся в мединституте, после ареста матери исключили из института, Она устроилась служащей на хлопковый комбинат близ Ленинабада.
Я рассказал Эльзе об Австрии, с которой она потеряла связь с 1930 года.
На следующий день она пришла на работу рано, потому что, по ее признанию, сгорала от любопытства услышать новости. В тот день я узнал, что мой друг Керёши умирает в соседней палате. Мне захотелось его увидеть. Эльза отвела меня в другой конец коридора. Однако дежурная сестра сказала, что входить в эту палату строго запрещено. После долгих разговоров и просьб Эльзы мне разрешили войти. Кровати с больными стояли вплотную. Я искал Керёши, но никак не мог его найти, хотя уже дважды обошел все кровати. Я попросил сестру показать мне его. Она подвела меня к его кровати. В первый момент я было подумал, что сестра ошиблась, но, внимательней присмотревшись к больному, я узнал его. Некоторое время я не мог сдвинуться с места. И это Керёши? Что осталось от атлетически сложенного человека? Голова стала маленькой, как у ребенка. Я стоял у кровати, пока Керёши не открыл глаза. На его губах появилось какое-то подобие улыбки. Он узнал меня и стал шевелить губами, словно желая произнести мое имя. Я подошел к нему поближе, чтобы лучше его слышать, но не услышал ничего. Видно было лишь, как он шевелит губами. Я был рад, когда сестра позвала меня к выходу. Я протянул ему руку, но его спрятанные под одеялом руки остались неподвижными. Он едва заметно кивнул головой.
Я спросил Эльзу, чем болен Керёши. Она сказала, что его доставили в больницу с дизентерией. Он лежал в той же палате, что и я сейчас, а поскольку он хорошо говорил по-немецки, Эльза охотно с ним беседовала. Казалось, что Керёши быстро поправляется и его скоро выпишут. Но стоило врачу сказать ему однажды, что он скоро выйдет из больницы, Керёши неожиданно стало очень плохо. И теперь он лежал в отделении для смертников. На мой вопрос, есть ли у него надежда на спасение, Эльза ответила, что Керёши может спасти только чудо. Врачи потеряли всякую надежду. Они даже перестали заходить в палату, где лежит Керёши.
Болезнь Керёши снова меня опечалила. В голову полезли черные мысли.
На третий день пришел служащий из управления больницы с указанием немедленно перевести меня в главное здание Центральной больницы. Врачи не могли понять причину этого.
В главном здании меня поместили в отдельной палате с зарешеченными, как в тюрьме, окнами. Дверь всегда была заперта на ключ. Если мне что-нибудь было нужно, я стучал в дверь и ждал старшую медсестру. Только ей разрешалось входить ко мне. Остальной медперсонал имел право входить ко мне лишь вместе с ней. Время от времени приходил уполномоченный НКВД и проверял, как выполняются эти распоряжения.
В палате стояли четыре кровати, две из которых были заняты, а две пустовали. Здесь лежали лишь доставляемые из тюрьмы больные. Одним из них был Густав Шёллер, в тюрьме снова тяжело заболевший и попавший сюда во второй раз. Густав подписал все, что от него требовал следователь. Лагерный суд приговорил его к смерти, он обжаловал приговор и, пока ждал решения, тяжело заболел и попал в больницу. Густав, не имевший сил бороться за свою жизнь, понял, что сделал огромную ошибку, признав то, что никогда не совершал. Зная, что наступили последние дни его жизни, он стал всего бояться. Он очень удивился, узнав, что мое дело еще не закрыто и что я теперь не в тюрьме, а в тюремном бараке VII лаготделения.
– Карл, – сказал он, – ты герой, если можешь вести такую тяжелую борьбу.
Другим больным был уголовник, объявивший в тюрьме голодовку. Сейчас его здесь искусственно кормили. Он голодал уже два месяца, но по ночам мы слышали, как он ест сахар и хлеб. Он был уверен, что политические заключенные его не выдадут.
Моим лечащим врачом был заведующий терапевтическим отделением Центральной больницы доктор Мардна, эстонец по национальности, отбывший в Норильске свой десятилетний срок. Он проявлял большую заботу о больных заключенных и был достойным помощником своего начальника, заведующей больницей Александры Ивановны Слепцовой. Больные всегда были рады видеть длиннобородого седого доктора Мардну, обладавшего удивительно ясным взглядом. Узнав о моих тюремных мучениях, Мардна был тронут. Всякий раз, когда мое состояние ухудшалось, он приходил в нашу палату, даже по два-три раза в день.
Как-то раз пришла и Слепцова. Подойдя к моей кровати, она выразила удивление, что я снова оказался здесь. Она утешала меня, как и прежде, и, уходя, пожелала скорейшего выздоровления. Я искренне радовался тому, что снова увидел эту благородную женщину.
30 сентября 1942 года в три часа дня в нашу палату вошел начальник тюрьмы с двумя охранниками. Начальник сразу же подошел к кровати, на которой лежал Густав Шёллер.
– Как ваша фамилия? – спросил он.
Шёллер посмотрел на него застывшим взглядом и ничего не ответил. Начальник не стал повторять вопрос, а вместо этого произнес:
– Есть ли у вас личные вещи?
– Только одежда, остальное в тюрьме, – ответил Густав.
Санитар принес одежду. Густав одевался очень медленно, но и при этом ошибался. Надев штаны, он заметил, что забыл надеть кальсоны. Но начальник не разрешил переодеваться:
– Оставьте это. Тюрьма отсюда недалеко, там переоденетесь.
Меня порадовало то, что он не был циничен.
Густав не решился подойти к моей кровати, лишь кивнул мне и вышел. После этого пришел доктор Мардна и некоторое время молча стоял у моей кровати. Затем повернулся и вышел. Теперь в палате мы остались вдвоем с уголовником.
– Его повели на расстрел, – бросил в мою сторону уголовник.
– Я не верю. Его наверняка помилуют.
– Не говори глупостей. Ты видел когда-нибудь, чтобы охранники приходили в больницу? Это делают только тогда, когда хотят кого-нибудь убрать.
Я молчал.
Через два дня после этого заболел доктор Мардна и на его место назначили доктора Мюллера, немца из Ленинграда. Когда я первый раз лежал в больнице, доктор Мюллер часто приходил ко мне, и мы разговаривали по-немецки. Но сейчас он делал вид, что не знает меня. Стоило мне спросить его о чем-нибудь по-немецки, он отвечал по-русски. Как-то я спросил доктора Сухорукова, что он думает о поведении Мюллера. На это Сухоруков ответил:
– Во время немецкого наступления Мюллер использовал любой повод, чтобы подчеркнуть свое немецкое происхождение. Даже с врачами-евреями разговаривал в недопустимом тоне. Сейчас же, когда немецкие войска отступают, Мюллер вдруг превратился в русского, у которого случайно оказалась немецкая фамилия. С коллегами-евреями снова побратался и вместе со всеми ужасается фашистским зверствам.
Уголовника, объявившего голодовку, Мюллер постоянно ругал за то, что он задает советским властям столько хлопот, и его поведение называл враждебным. Однажды Сухоруков принес мне холщовый мешочек с сахаром.
– Это вам передала Ольга, – сказал он.
Ольга не решилась навестить меня, так как была под наблюдением. Санитар Морозов получил от НКВД задание следить, не навещает ли меня Ольга и не разговаривает ли со мной. Но Морозов сам сказал об этом Ольге, попросив не выдавать его.
Центральная больница располагалась на территории V лаготделения. Я часто видел в окно проходящих мимо моих друзей и знакомых. От врачей многие узнали, что я нахожусь в больнице, и каждый день кто-нибудь проходил мимо окна и приветствовал меня. Один санитар принес мне бечевку, к которой я привязал мешочек и спускал его через окно. Таким образом я получал почту и небольшие подарки. Некоторые присылали мне немного хлеба, другие немного сахара и все спрашивали, как я себя чувствую.
Однажды, как раз в тот момент, когда я стоял у окна и поднимал мешочек, в палату вошел доктор Мюллер.
– Что вы делаете? Разве вы не знаете, что вы находитесь под следствием и не имеете права иметь связь с внешним миром?
– Я думал, что вы врач, а не энкавэдэшник, – ответил я совершенно спокойно.
– Я советский патриот и не допущу, чтобы вы в больнице продолжали свою контрреволюционную деятельность.