Уже заканчивая эту книгу, я случайно попал на форум Фонда «Общественное мнение», где обсуждалась книга Б. З. Докторова, и кто-то спросил его, почему все старики говорят только о процессе институционализации советской социологии, а где же ее реальные результаты, что она сделала? Почему в серьезных западных работах на нее нет ссылок? На семиотиков ссылаются, а на социологов – нет.
Ребята, побойтесь Бога!
Эмпирическая социология возникла в начале, если не в середине 1960-х, все время отбивалась от нападок, а уже в 1972 году пришел Руткевич. Где вы видели, чтобы за такой срок на пустом месте создавались научные школы?
Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский имели отличное филологическое образование и четко вписывались в близкие им по духу западные школы. Советские социологи, все до единого, были самоучками, западной социологии они почти не знали (а те, кто знал больше, не вели эмпирических исследований), кроме того, они были обязаны отличаться от нее и притом доказывать, что они самые лучшие в мире (некоторые, к сожалению, сами в это верили).
Тартускую школу травили только потому, что некоторые ее идеи казались непонятными, политикой она не занималась, это была чисто академическая школа, сознательно отсекавшая непосвященных особым языком. Социология занималась реальными проблемами советской жизни, где контроль был неизмеримо строже, каждый начальник мнил себя экспертом[8], и она должна была ежедневно доказывать свою политическую лояльность и практическую эффективность.
Семиотики знали иностранные языки, кроме того, их переводили западные коллеги. «Новой советской социологией» интересовались только советологи, и интерес этот был преимущественно идеологическим. Наши доклады, представляемые на международные конгрессы, были значительно хуже тех, что печатались дома. Во-первых, нельзя было сообщать никаких новых фактов, чтобы не раскрыть государственную тайну (а тайной было все). Во-вторых, был страшный идеологический контроль: не отступает ли автор от марксистской теории?
Западным ученым читать это было просто неинтересно. Разница между ними состояла лишь в том, что одни верили, что из «этого» может в дальнейшем что-то развиться, а другие считали «это» очередным фокусом советской пропаганды. И те и другие были правы, потому что «это» было неоднородно.
Кстати, так обстояло дело не только в социологии, но и в смежных дисциплинах. Своим студентам на философском факультете я открытым текстом говорил, что они живут в сказочное время, когда можно ни на чем стать основоположником новой науки. Надо только уловить нужный момент и сказать, что, конечно, буржуазная социология, социальная психология и т. д. (подставьте любое нужное слово) безнадежно плоха, но там есть реальные проблемы, для изучения которых предлагается создать абсолютно новую, другую, нашу, марксистско-ленинскую социологию, социальную психологию и т. д. (подставьте любое нужное слово). Дальше, в зависимости от степени вашей образованности, вы либо своими словами пересказываете нечто из чужих учебников, либо сами, из чистого разума, определяете предмет и методы новой дисциплины. Теперь вы стали основоположником, надо лишь защищать свою территорию от претендующих на нее самозванцев. Поскольку правильная (то есть отечественная) теория может быть лишь одна, а вы первым сказали «а», это дает вам ощутимое идеологическое конкурентное преимущество: те, кто критикует вас, покушаются на национальное достояние. Даже если утвердить свою монополию вам не удастся и какие-то нахалы, которые займутся реальными исследованиями, а не спорами о предмете «новой» науки, вас опередят, почетное место в истории науки вам все равно обеспечено: вы первый сказали «а», причем вы не закрывали новую отрасль знания, как делалось в 1930-х годах, а открывали ее. Благодарные потомки этого не забудут. Главное – уловить подходящий момент и найти нужные слова!
Но, кроме пенкоснимателей, были люди, которые реально работали. Я снимаю шляпу перед своими бывшими коллегами не потому, что они открыли что-то фундаментально теоретически новое, а потому, что они первыми попытались исследовать абсолютно закрытое общество, которым надлежало лишь восхищаться. Десакрализация общества снимала с него магическую пелену и делала власть уязвимой. Король оказывался если не вовсе голым, то хотя бы не полностью одетым и к тому же некрасивым. Это была революция не столько в науке, сколько в общественном сознании. И для того, чтобы начать ее, нужно было не только мужество, но и высокий интеллект, даже если львиная доля усилий уходила на то, чтобы пролезть сквозь игольное ушко и проплыть между Сциллой и Харибдой.
Между прочим, о методах. Расскажу одно поучительную историю. Коронной темой советской социологии было изучение стимулов к труду и критериев удовлетворенности им. Помимо теоретиков, этим занималась целая армия заводских социологов. В 1968 году, когда я был с лекциями в Австрии, меня пригласил, в числе других учреждений, и Институт прикладных социальных исследований, прямо-таки аналог ИКСИ. В отличие от большинства подобных учреждений, работавших по заказам капиталистических корпораций и, следовательно, идеологически нам чуждых, этот институт принадлежал австрийским профсоюзам, был социально-критическим и в то же время успешно работал, а его директор доктор Карл Блеха был политически влиятельным человеком, встречу с ним приветствовали организаторы моей поездки. Лекция моя прошла хорошо, потом меня, как водится, пригласили в ресторан для долгой профессиональной беседы, в ходе которой я узнал две важные, даже сенсационные для меня новости.
Хотя институт принадлежал профсоюзам, он выполнял коммерческие заказы крупных фирм, изучал их узкие места и т. п. За это ему платили большие деньги. «А какие вы даете рекомендации, как оценивается эффективность вашей работы?» – спросил я. Для советской индустриальной социологии это был больной вопрос, от социологов всегда требовали конкретных рекомендаций, что и как делать. Австрийцы искренне удивились: «Никаких рекомендаций мы не даем, и никто их у нас не спрашивает. Во-первых, ни одна солидная фирма не позволит диктовать ей технико-экономическую и социальную политику. Во-вторых, чтобы сделать это, исследование пришлось бы проводить не неделями и месяцами, а годами, это стоило бы слишком дорого. Мы только показываем менеджерам, где у них узкие места, а что и как они будут делать – нас не касается».
Вторая ценная информация состояла в том, что этот институт имел собственную, годами отработанную методику определения удовлетворенности трудом. Это была главная, коронная тема чуть ли не всей советской социологии! «А не могли бы вы подарить мне эту методику?» – спросил я. «Конечно, с удовольствием, мы пришлем ее вам в отель». – «Но без всякой взаимности, нашими методиками мы с вами поделиться не сможем». – «Ничего страшного, мы рады помочь просто так».
До моего отъезда из Вены, несмотря на два напоминания, ничего не прислали. Я попросил товарищей из Австрийско-советского общества дружбы не забывать об этом деле. Несколько недель, если не месяцев, они с немецкой методичностью напоминали доктору Блеха о его обещании профессору Кону. Наконец огромная картонка с набором всех методик пришла. Как переслать ее в Ленинград? Почте я резонно не доверял, решили подождать оказии. Первой такой оказией оказалась группа писателей, в которой был Булат Окуджава. Вероятно проклиная все на свете, но не в силах отказать гостеприимным хозяевам, они привезли этот пакет в Москву. Передать его в ИКСИ я не решился, зная, что там все украдут или потеряют. Пакет бережно хранил у себя под кроватью секретарь Союза писателей по иностранным делам (простой писатель не посмел бы везти с собой неизвестные бумаги). Приехав в Москву, я забрал его, самолично привез в Ленинградское отделение Социологической ассоциации, на заседании публично рассказал, насколько это ценно (австрийцы с помощью этих методик зарабатывают реальные деньги!), просил не растаскивать, а перевести с немецкого и попробовать использовать. Через несколько месяцев поинтересовался – пакет так никто и не открыл. Люди хотели работать, но методики им должны были преподнести на блюдечке с голубой каемочкой…
Социально-психологически ИКСИ был довольно забавной конторой. Созданный на базе осиповского отдела, он долгое время ютился в убогом подвале, где просто физически негде было работать. Когда социологов упрекали, что они видят только негативные стороны действительности, я отвечал: «А каким еще может быть взгляд из подвала? Вот дадут дворец, и исследования сразу же станут оптимистичнее». Дворец, однако, только обещали. Раз даже состоялось решение не то Политбюро, не то Секретариата ЦК о передаче нам хорошего здания школы, но его тут же забрал себе Московский горком партии. Администрация серьезно думала, как бы дать взятку чиновникам из Моссовета, чтобы они не саботировали партийных решений (наличных денег для этого не было, но можно было фиктивно зачислить чиновника на полставки). На этом примере я понял, что даже решение Политбюро ничего не стоит, если оно не подкреплено личной заинтересованностью чиновников.
Живя в Ленинграде, а в Москву приезжая раз в месяц, я смотрел на многое как бы со стороны. Кадровые дела института – царствующий, но не управляющий директор, два враждующих между собою зама, удельные княжества в виде отделов и секторов и полная внешняя блокада, не позволяющая реализовать сделанное, – тоже наводили на социологические размышления. Однажды я сказал курировавшему нас инструктору ЦК Г. Г. Квасову, что вместо трудоемких анкетных исследований проще было бы в качестве модели советского общества описать историю создания и механизмы функционирования ИКСИ. «Не надо этого делать, – сказал Квасов. – Это будет очень антисоветское исследование».
При всей этой балаганности, институт реально работал, обучал аспирантов, проводил семинары и оставил о себе добрую память. Не могу не вспомнить о некоторых своих ушедших московских друзьях.