Однако мудрый Левада нашел выход. После конференции я, как всегда, когда ездил в дальние края, остался в Забайкалье на отдых (не летать же на край света ради одной конференции!), так что время у меня было. Юра мне сказал: «Все очень просто. Не проси ничего у обкомовских чиновников. Просто скажи кому-то из нормальных местных интеллигентов, что тебя интересует этот журнал. Они скажут это в редакции, где тебя, конечно, знают. Журнал наверняка редактирует какой-нибудь бурятский классик, который сам ничего не читает, всем занимается молодой зам. со столичным образованием, он к тебе придет и принесет требуемый номер».
Так оно и случилось. Буквально на следующий день ко мне в гостиницу пришел очаровательный молодой человек, недавний выпускник не то филфака, не то философского факультета МГУ, который и заварил всю эту кашу, подарил номер журнала, сказал, что экземпляр действительно последний, и рассказал о превратностях местной жизни. Поскольку с кадрами в Улан-Удэ было трудно, с работы его все-таки не уволили. Эти два зачитанных (в Ленинграде их читали по очереди все мои друзья) номера «Байкала» я храню до сих пор. Позже я спросил Леваду:
– Ты что, знал этого парня и как там все происходило?
– Нет, – поклялся Юра, – я это теоретически вычислил. В нашей стране все происходит по одному и тому же шаблону, с минимумом вариаций.
Я ему поверил.
Левада был исключительно обязательным и доброжелательным человеком. Когда он руководил ВЦИОМом, я часто обращался к нему за материалами, и не было случая, чтобы он просьбу забыл или не выполнил.
Само появление Левады во ВЦИОМе оказалось неожиданным[10]. По складу своего мышления и направленности интересов он был, прежде всего, теоретиком. Если бы кто-то до перестройки сказал, что ему предстоит руководить центром по изучению общественного мнения, он, вероятно, засмеялся бы. Но в эпоху быстрых социальных трансформаций классические социологические модели оказались неприменимыми. Структурный функционализм лучше приспособлен к анализу стабильных структур и ретроспективному объяснению долгосрочных процессов, а интеракционизм и феноменология для подобной тематики слишком камерны. К тому же на науку не было ни времени, ни денег. Едва ли не единственным доступным (и финансируемым) источником социальной информации стали массовые опросы. Сами по себе оперативные опросы вряд ли были Леваде особенно интересны, да и количественными методами исследования он, в отличие от Бориса Грушина и Бориса Фирсова, раньше не занимался. Однако за текущей информацией политического характера он пытался нащупать общие тенденции социального развития, динамику ценностных ориентаций «простого советского человека», и сделал это блестяще. В этой историко-теоретической ориентации заключается главное отличие работы Левада-центра от аналогичных зарубежных исследований.
Извлечение глубинного смысла из, прямо скажем, не очень богатых эмпирических данных требует развитого социологического воображения, которым обладают далеко не все. Но я уверен, что в дальнейшем, когда наша жизнь станет историей, опросы Левада-Центра останутся ценным историческим источником, как и исследования Бориса Грушина. А если кто-нибудь применит к их анализу современный математический аппарат, он, возможно, извлечет из них и нечто такое, чего мы еще не знаем.
У Юры давно было плохо со здоровьем. Однажды, когда мы были на какой-то конференции в Сан-Франциско, перед самым отлетом ему внезапно стало очень плохо, но он сказал, что все пройдет, вызывать врача не надо. С помощью моего друга психолога Филиппа Зимбардо я с трудом посадил его в машину, потом в аэропорту мы всей командой везли грузного Леваду на багажной тележке, а он нас уговаривал не волноваться. Между прочим, в это время он был не только всемирно известным ученым, но и членом Президентского совета… Он не любил ни жаловаться, ни качать права, ни обременять других своими заботами, хотя сам на чужие беды всегда откликался.
Жизнь Юрия Левады – не только интеллектуальный, но и нравственный пример. Ученые нашего поколения не могли активно сопротивляться власти, все находилось в руках государства, несогласный мог только уйти, в крайнем случае – хлопнув дверью. У Юры такой опыт был. Когда в 2003 году власть начала зачистку информационного поля, этот опыт ему пригодился. Левада не стал ни писать слезных писем президенту, ни устраивать шумные митинги протеста, все и так было ясно. Но он ушел не один, а со всем своим творческим коллективом. Другого такого опыта я не знаю. Я горжусь тем, что этот нравственный почин в очередное тяжелое время осуществили мои коллеги-социологи, ученики и сотрудники Левады.
Подобно Юрию Леваде, Борис Грушин и по складу мышления, и по образованию был философом-теоретиком (его первой книгой были «Очерки логики исторического исследования», 1961), но главным делом его жизни стало изучение общественного мнения[11]. Когда он начал заниматься этими сюжетами, мы дружески смеялись, что Борис изучает несуществующий в СССР предмет, но его деятельность способствовала материализации этой виртуальной реальности.
Его незаконченная тетралогия «Четыре жизни России» навсегда останется ценным историческим источником по эволюции установок и ценностей советских людей. Когда мне недавно понадобилась информация о том, что сегодня называют гендерными ролями, я первым делом открыл том Грушина – и нашел в нем то, что искал. Кстати, Борис провел и первый советский массовый опрос об отношении молодежи к половой морали, из которого явствовало, что люди жаждут сексуального просвещения.
Не буду говорить о научных заслугах Бориса, они общеизвестны. Хочу подчеркнуть, что он был исключительно прямым, смелым и надежным человеком. Практически все его работы в советское время встречались в штыки, а созданные им коллективы разгонялись. Тем не менее ему всегда удавалось сохранить главные результаты. Однажды ему пришлось ради этого буквально украсть из ИКСИ свой научный архив. Когда в Академии общественных наук «прорабатывали» Леваду, самым смелым и рискованным выступлением в его защиту стала речь Грушина.
Его смелость была не только гражданской, но и интеллектуальной. В 1990-е годы, когда люди стали делать карьеру и деньги на политическом пиаре, «объясняя» и «прогнозируя» все, что угодно, Грушин публично заявил и много раз повторял, что не понимает того, что происходит в России. Несмотря на безоговорочную преданность демократическим ценностям, научная достоверность была для него важнее политкорректности.
В жизни Борис был веселым и общительным человеком, причем его личные увлечения также обретали черты профессионализма. Свою любовь к пиву он реализовал в книге, поразившей даже чехов, а в вопросах киноискусства разбирался лучше профессиональных киноведов. Грушин был очень разборчив в интеллектуальных и личных связях. Разносных статей в свой адрес он просто не читал (когда в разгар кампании против его теории массового сознания академик А. Д. Александров, не разобравшись в деле, опубликовал резкую антигрушинскую статью, Борис сказал, что прочитает ее через двадцать лет, и слово свое сдержал), а непорядочным людям высказывал свое мнение в лицо, так что они его избегали.
Из моих ушедших выдающихся современников Борис Грушин громче всех говорил о горечи социальной невостребованности. Однако при всех трудностях и издержках ему удалось сделать поразительно много, а все его книги, даже если в них преобладают статистические таблицы, удивительно личностны.
Одним из самых интересных и знаменитых моих московских друзей был Александр Бовин. Мы познакомились с ним в 1958 году во время работы над учебником «Основы марксизма-ленинизма». Позже, вероятно по рекомендации Куусинена, Ю. В. Андропов создал у себя в отделе группу научных консультантов, умных людей высокой научной квалификации, которые не занимались никакой организационной работой, но вырабатывали политическую стратегию. Одной из ключевых фигур в ней, после Юрия Арбатова и Федора Бурлацкого, стал Бовин[12].
По образованию он был юристом, но занимался преимущественно теорией политики. В советское время многие интеллигенты довольно смело разговаривали у себя на кухне, но как только человек получал «кремлевку» (высокое положение и продуктовый паек, стоивший больше зарплаты), тональность его разговоров, не говоря уже о публичных выступлениях, как правило, резко менялась. Привилегии всегда делают человека более осмотрительным, а «двоемыслие» не терпит политической откровенности. Бовин же всегда оставался самим собой.
Однажды, когда он рассказал мне что-то абсолютно запретное, я спросил его: «Саша, а ты не боишься? Ведь теперь ты для меня не только приятель, но и важный источник информации. Ты, конечно, знаешь, что я не стукач, но вдруг я без злого умысла перескажу это кому не следует?» «Я допускаю такую возможность, хотя надеюсь, что с тобой этого не произойдет, – ответил Бовин. – Но у меня нет выбора. Для полной страховки я не должен говорить ни с кем, кроме равных мне по рангу. А тогда через короткое время я практически перестану от них отличаться, чего мне очень не хочется. Так что приходится рисковать».
Не говорить остро он просто не мог. Как-то я пришел к нему в гости, когда его жена была в отъезде, и он в несколько минут соорудил сказочный бифштекс. Я никогда не любил и не умел стряпать, но тут не удержался от вопроса о рецепте. «Бесполезно, Игорь. Дело не в способе приготовления, а в том, что это мясо – партийное. Ты, как ревизионист и сионист, такого мяса нигде не достанешь».
В другой раз, когда было принято какое-то идиотское внешнеполитическое решение, я спросил: «Саша, как такое возможно? Ведь даже плохой шахматист думает на два хода вперед». – «Люди, которые принимают у нас политические решения, играют не в шахматы, а в бильярд. А там на один ход вперед не думает никто. Просто бьют по шару, а дальше видно будет». Это был не просто юмор, но и констатация факта. В доме отдыха ЦК, где человек начинался с замзавотделом, я своими глазами видел, что высокие партийные чиновники играли преимущественно в бильярд и в домино.