9 дней — страница 8 из 31

л плохо. Он отчего-то не пытался ухватиться за массивную скобу из нержавейки или за «дорожку» из пластмассовых дисков. Он ерзал локтями, тыкался в кафельную стенку и пытался забросить руку на бортик. Это выглядело жалко и нелепо. Мокрый седой вихор торчал из-под желтой резиновой шапочки, короткопалые кисти с голубыми венами выскакивали из воды и срывались с мокрого кафеля. А я, всплыв на расстоянии трех моих “перворазрядных” гребков от отца, как завороженный глядел на его затылок. Я мог оказаться возле отца через секунду, мог поддержать его за локоть, взять за пояс и подтолкнуть к дорожке. Но я ничего этого не сделал — до сих пор не знаю почему. Я оцепенело смотрел на то, как отец натурально тонет. Тут Сарапкина заметила неладное, быстро подошла ко второй дорожке и протянула пластиковый шест. Отец судорожно схватился за него, и только тогда я очнулся. Но Сарапкина уже подтащила отца к дорожке, и он повис там, сконфуженно улыбаясь. Когда мы вышли на улицу, отец, взбодрившийся от купания, что-то говорил про спорт, про свою армейскую гимнастику, про то, что он вырос под Целиноградом, а там плавать было негде. Я его почти не слышал, меня оглушил мерзейший стыд. Я поступил в медицинский, работал в стройотрядах, крутил любовь. Неплохо учился, ездил с друзьями в Гурзуф и Судак, плясал на дискотеках и занимался в СНО. И никогда не мог забыть, как отец беспомощно ерзает локтями, а я оцепенело гляжу на это и ничего не делаю, чтобы помочь. После в моей жизни было немало сильных желаний. Я желал сдать фармакологию так, чтобы стереть с лица доцента Мирошника презрительную улыбочку, — и сдал. Я желал Ленку Романову, пепельноволосую красоточку с ногами от ушей, — и весь второй семестр третьего курса спал с ней. Я желал кататься по целине так, как это умеет Пашка Шевелев, — и я научился так кататься. Я много чему научился и много чего получил. Я получил Ольгу и Витюшку, осенний Нью-Йорк и весенний Париж, самых лучших друзей и свой журнал. Но самым сильным моим желанием всегда оставалось другое: чтобы в моей жизни никогда не было тех секунд, когда отец беспомощно бултыхался, пытаясь уцепиться за бортик, а я, накачанный перворазрядник, застыл в десяти метрах от него и не помог. Мне впоследствии доводилось портачить и делать вещи, мягко говоря, некрасивые. Бывало, что я трусил. Бывало, что ловчил. И жмотничать доводилось, и лицом хлопотать, и вельможные жопы вылизывать. Но я прекрасным образом все это забывал, задвигал, проживал. А вот то свое бездействие в десяти метрах от тонущего отца я не забывал никогда. Потом, задним числом, я сотни раз за пару гребков оказывался возле него, подхватывал за локоть или обнимал за пояс. Сотни раз я шутливо говорил: ты чего это, пап? вот, возьмись за дорожку. Или я виновато говорил: что ж я тебя не предупредил-то? тут ведь даже на мелком месте два метра, вот, за скобу ухватись, передохни. Или я подныривал, отец клал ладони мне на плечи, и я буксировал его к лестнице. А потом мы смеялись над забавным случаем. Мы с отцом не были близки. В те годы отцы и подростки-сыновья, как правило, жили в разных мирах. Я дрочил, слушал “Лед Зеппелин”, мечтал о джинсах “Джордаш” и ржал над анекдотами про Брежнева. А он по вечерам пересказывал маме производственные совещания и недовольно морщился, когда слышал из моей комнаты Галича. Если б можно было что-то поправить в моей жизни задним числом, то я бы первым делом поправил те секунды в бассейне ЦСКА ВМФ. Отец умер от инсульта в декабре восемьдесят пятого. Через много лет, на поминках по Тоне Кравцовой, мы с Бравиком сидели на кухне. Он сказал: как отследишь латентную генерализацию? Когда Козлов принял решение о лапароскопической резекции, все к тому, видимо, располагало. Потом Бравик махнул стопку, посопел и тихо сказал: а я бы убрал почку. Бравик тогда еще не был директором клиники, ею руководил профессор Козлов. Он был чудодей, на физикальном уровне великолепен, изумительная реакция, сказочные руки. Но Козлов порхал, а Бравик шел за ним, как бульдозер, и подбирал весьма, надо сказать, частые послеоперационные осложнения. Козлов был виртуоз и очаровашка, а скучный Бравик, сцепив зубы, понимал, что в клинике бордель, так работать нельзя. Тоне сделали красивую органосохраняющую операцию, а через полгода полыхнуло — метастазы в легкие, позвоночник, повсюду. Я бы просто убрал почку и выгреб забрюшинные лимфоузлы, сказал Бравик, выматерился и кивнул на бутылку “Посольской”: налей. Я налил, а он потер плешь и сказал: Вовка, к дьяволу всякую метафизику, ты меня знаешь, я к разнообразным филозофиям не склонен ничуть, но я бы полжизни отдал за то, чтобы верно определять моменты, когда можно поступить правильно. Недавно я вспомнил те поминки и подумал: а что бы отдал Бравик за возможность вернуться к тем моментам?»

— Ну не знаю… — Никон почесал нос. — Ген, точно он не писал роман?

— Точно.

— Так, ладно, — сказал Бравик и посмотрел на Худого. — А остальные файлы, ты говоришь, не открываются?

— Я пробовал, но все запаролено, — сказал Худой.

— Что там может быть?

— Что угодно. Тексты, фото, видео. Он взял какие-то материалы, заархивировал и запаролил.

— Это можно открыть? В принципе — можно?

— Что один человек сделал, то другой завсегда сломать может.

— Твоей квалификации достаточно, чтоб это открыть?

— Тут не нужно особой квалификации, существуют специальные утилиты. Но дело это долгое. Время открытия файла зависит от длины пароля, эффективности утилиты и мощности машины.

— Сколько времени может понадобиться? — спросил Никон. — Ну примерно?

— Нельзя сказать. — Худой покачал головой. — Я начну с самого простого — с метода перебора. У меня в институте есть локальная сеть, завтра приду на работу и запущу сразу несколько машин.

— А названия нам что-нибудь говорят? — спросил Гена. — «Grandpa» это значит «дедушка».

— А «мilyutin» — это про Сережу Милютина, — сказал Никон.

— Гениально, — сказал Гена. — Как догадался?

— Да погодите вы трепаться, — брюзгливо сказал Бравик. — Итак, один из этих файлов имеет отношение к Милютину, а второй к Вовкиному дедушке. Хорошо, уже что-то. Думаем дальше.

— А «лав»? — сказал Худой. — Может, это про Ольгу?

— Возможно, — сказал Бравик. — Поговорим о первой фотографии.

— Ген, рассказывай, — велел Никон. — От начала до конца и по порядку. Что это за день, что за событие, какие люди вокруг. Давай.

Гена сказал:

— Я не помню этого снимка, но это неважно. Я хорошо помню тот день. Дело в том, что это был… — Он затянулся и стряхнул пепел. — Дело в том, что с того дня все началось.

— Что «все»? — спросил Худой.

— Моя литературная карьера как таковая. Она началась именно в тот день. На фотографии — банкет в издательстве «Перспектива» в апреле девяносто восьмого. Я в девяносто восьмом оказался на распутье, извините за банальность. Зимой уволился, не мог больше доктором работать, тошнило… К тому времени у меня вышли подборка новелл в «Октябре» и шесть рассказов в «Знамени». И все. Для тридцати лет, как понимаете, негусто. «Перспектива» в девяносто восьмом добыла большой грант под сборник современной русской прозы. Сборник получился отличный — с роскошной графикой, на офсете. Там был мой «Пешеход под дождем». Я над ним работал больше года, шлифовал и так, и этак. Его, естественно, никто не брал, а тут вдруг звонят из «Перспективы»: Геннадий, быстренько несите «Пешехода», будем подписывать договор. За пару недель отредактировали, сверстали, обложку делал сам Калныньш. Сборник выходит, появляется хорошая рецензия в «Большом городе». В «Огоньке» тоже печатают рецензию, отмечают «самобытную прозу Геннадия Сергеева». И заплатили, кстати, неплохо. Да чего там — роскошно заплатили. Мы с Маринкой поехали в Гурзуф и еще купили стиральную машину…

— Не надо про стиральные машины, — сварливо сказал Бравик, — не отвлекайся. Ты постоянно отвлекаешься. Что еще у тебя связано с этой фотографией?

— В тот день, когда был банкет, я познакомился с Панченко. И с этого дня началась моя литературная карьера. А до того я был никто и звать никак.

— Да ладно, кончай, — протестующе сказал Никон. — Ты тогда уже написал кучу книжек.

— Да хоть десять куч.

— Тебя послушать, так Панченко тебя кормил, поил, дал высшее образование.

— Можно написать «кучу книжек», как ты выражаешься, и никто никогда эту кучу не увидит. Кроме преданной жены и усталых людей в отделах прозы. А для того чтобы писательство стало для человека профессией, нужен такой человек, как Панченко. Нужна путевка в жизнь, нужно, чтоб тобой заинтересовались всерьез. Только тогда начинается литературная профессия как несентиментальная категория.

— Снимок, — сказал Бравик. — Рассказывай про снимок.

— На банкет заехал Володя Панченко. Конечно, он тогда был для меня никакой не Володя, а Владимир Николаевич. И любой автор почел бы за сказочную удачу у него издаться. Потому что все знали: если он берет автора, то это по-настоящему и надолго.

— И ты с ним в тот день познакомился, так? — спросил Никон.

— Да. Когда Панченко вошел, то Шорохова, главный редактор «Перспективы», мне шепнула: Дмитрий Николаевич заинтересовался вами и Гольдбергом.

— Это кто? — спросил Худой.

— Хороший прозаик, сейчас его много издают. В том сборнике была его повесть «Переводы с кельтского». Шорохова берет меня за локоть, отводит в сторону и шепчет: Геночка, я вам очень симпатизирую, если Владимир Николаевич вас пригласит к сотрудничеству, то считайте, что вы выиграли в лотерею. Я, говорит, вчера созванивалась со Стасовой, она сказала, что Панченко очень понравились ваша вещь и Гольдберга, и он одному из вас предложит издаться.

— Оставался бы ты доктором, ей-богу, — сказал Никон. — Геморроя меньше.

— И еще Шорохова сказала: у Владимира Николаевича есть свои особенности, некие ритуалы; если он с вами отсядет в сторонку и нальет коньяку — так считайте, что договор у вас в кармане.

— То, что он пригласил именно тебя — это известно, — сказал Бравик. — Так значит, это было именно в тот день?