Ленка слушала бабушку, и ей казалось, что бабушка и есть та живая Грязнушка, тот единственный человек, в котором сошлись и все судьбы людские, и вся мудрость мирская. Ведь она знала все-все: и как переносить горе, и как сберегать радость, и какое лето наступит после зимы, и как жить для жизни…
Наступил и тот вечер, когда Ленка, решившись как-то сразу, спросила вдруг:
— Бабушка, а как жить мне?..
В первый раз нескончаемая нить пряжи на мгновение замерла в бабушкиных руках. Их взгляды встретились: Ленкин, в котором боль, растерянность и решимость смешались в немое ожидание, и бабушкин — спокойный, прозорливый, с едва приметными искорками волнения. Бабушка ответила:
— По душе, доченька.
Но ожидание в Ленкином взгляде не потухло, оно стало еще сильнее, и тогда бабушка, отложив пряжу, сказала сразу все:
— Только не пускай в душу свою никакой злости. Не пускай, родимая. Лучше помучайся. Боль век не держится, а злость убивает душу на всю жизнь. После горя солнышко греет человека ласковей прежнего, а злость — вечная темь, от нее душа слепнет. И уж никогда не прибьется к добрым людям…
— Какой он был хороший, бабушка!.. — тихо сказала Ленка.
— Значит, счастье это твое.
— Какое же счастье?! Ведь его уже нет!..
Ленка прикусила губу, будто хотела превозмочь себя и удержать слезинки, копившиеся в глазах.
Бабушка не взглянула на нее. С тем же видимым спокойствием проговорила:
— Счастье смерти недоступно. Человеку узнать его надо, а потом оно всю жизнь за собой вести будет. Ты боль перетерпи, а после к сердцу своему прислушайся. И поймешь, что счастливая ты.
Ленка слушала бабушку, а взгляд ее был устремлен куда-то в свою, только ей известную даль. И в слабом мерцании мигушки светились на щеках мокрые следы скатившихся слезинок.
…На один день выглянуло теплое солнышко, и первый рыхлый снег, которым зима для начала прикрыла осеннюю растоптанную землю, прилег поплотнее, а потом, прихваченный свежим морозом, вспыхнул ослепительно по-зимнему, словно за одну ночь чья-то щедрая рука усыпала его бисером.
В полдень, когда солнце забиралось на самый верх неба, Ленка выходила за деревню и шла по какой-нибудь из дорог. Искрящиеся поля слепили ей глаза, она прищуривалась так, что видела свои заиндевелые ресницы, но шла все дальше и дальше, потому что звала дорога, потому что в душу вливалась освежающая радость окружающей чистоты, потому что не чувствовалось больше угнетающей усталости.
Иногда она останавливалась перед строчками звериных следов, то там, то тут пересекавшими первопуток, и долго следила за их петляющими рисунками, стараясь угадать, какие ночные игры скрыла ночь от людских глаз.
В одну из ночей, когда лунный свет пробил занавеску на окне, Ленка тихонько поднялась с постели, оделась, повязала бабушкину большую пуховую шаль и тихо вышла из дома.
Голубая ночь с высоким звездным небом безмолвствовала над Грязнушкой. Привычные знакомые поля за околицей превратились в безбрежные лунные равнины, исчертанные длинными синими тенями от каждого кусточка, от каждой метелки засохшей травы, от каждого бугорка.
Снега спали в стылой пустой тишине.
И вдруг там, где черная лента темноты спаяла землю с небом, вспыхнул огонек. С минуту он разгорался все ярче и ярче, а потом вдруг быстро угас.
В той стороне была Купавина.
Холодной лапой схватила Ленкино сердце жгучая тоска. Там, через Купавину, днем и ночью шли эшелоны на фронт, все ехали и ехали на войну парни в серых шинелях. Еще совсем недавно у каждого из них было так много надежд на будущее и столько дорог впереди, что трудно было выбрать, по какой пойти лучше.
А сейчас осталась одна: туда…
У Ленки заволокло глаза. Она закрыла их, а когда посмотрела на равнину, увидела, что с той стороны, где загорелся и потух огонек, по фарфоровой глади снегов к ней идут серые люди. Они казались совсем крохотными, а когда приблизились, Ленка отчетливо увидела шинели и шапки. Солдаты шли к ней торопливо, без строя, молча.
А потом один из них сдернул с головы шапку и, подняв над головой, весело помахал ей.
Это был он.
Ленка шагнула с дороги навстречу к нему, но… перед ней по-прежнему лежали пустые снега.
…Ленка быстро возвращалась в Грязнушку.
«Туда, туда, туда…» — громко стучало сердце в груди.
«Туда, туда, туда…» — беззвучно повторяли за ним губы.
Знала, что не выживет больше в Грязнушке ни дня. Знала, что умрет, если не будет каждый день видеть этих парней в серых шинелях, которые едут на войну, торопятся туда, как храбрые и честные мужчины, чтобы скорее покончить с этим страшным временем, которое несет людям горе. Утром сказала:
— Бабушка, я домой пойду. Сегодня. Пешком.
— Стосковалась? — спросила бабушка. А потом согласилась, как всегда, просто и спокойно: — Ну и — с богом, доченька.
14
Тайна век не живет.
Один по одному узнали купавинцы и про письмо, и про Ленкину горячку.
И потому что письмо было фронтовое, к которому худого приговорить никто не решился, да и Ленка много пережила, говорили об этой истории редко и с оглядкой, без осуждения, хотя и без сочувствия тоже.
Колька Бояркин приходил в клуб, делая равнодушное лицо, спрашивал девчат, не появлялась ли Ленка. Получив отрицательный ответ, отправлялся искать водку. С бутылкой и со своей закуской усаживался в пустой станционный буфет и пил там в одиночестве.
Тогда, встречаясь, купавинцы объявляли друг другу:
— Колька страдат в буфете…
И хоть говорилось это со смешком, слышалась в словах и какая-то доля правды. Как будто хотели сказать этим: кто его знает, может быть, Колька по-своему и любит Ленку. Может, и страдает тоже по-своему.
Но я в это не верил. Потому что Колька подлец, если, любя Ленку, мог так оскорбить ее в клубе.
Нет, не любил он ее. А пил оттого, что у него пустая душа была. Только вид делал, что переживает. Волки тоже воют, может, от тоски…
Так бы и кончились разговоры, а время затянуло бы Ленкину рану. Но однажды, когда дождь вперемешку со снегом хлестал по Купавиной, явилась в магазин, как на посиделки, Анисья. Через год после замужества она помирилась со своей грязнушкинской теткой, от которой когда-то сбежала, и постоянно навещала ее.
— Что я вам скажу, бабы! — зашипела в очереди. — Была я вчерась в Грязнушке: с диву чуть не умерла. Ленка-то Заярова две недели там у бабушки прожила. Сказывали, Матрена-горбунья, знахарка, к им в избу по два вечера приходила. А у нас вся деревня знает, что Матрена-то крадче от докторов, чтобы никто не знал, ребятишек выживат. На икону перекрещусь: не вру!.. Вот и смекайте, чего бы зря-то Ленке по гостям разъезжать? Не шибко пора…
Никто не ответил Анисье: слишком страшное для Купавиной принесла она известие.
Я шел домой, как с похорон.
Через несколько дней столкнулся с Ленкой на улице. Поздоровался и остановился. Она ответила мне и прошла мимо. Прошла почти незнакомая: странно, по-бабьи, повязанный платок, торопливая походка, будто спешила скрыться от людей.
«Неужто правду говорят?!»
Мне стало страшно оттого, что все это произошло с Ленкой. Знал я, что теперь ей не скрыться от разных разговоров. Кто спасет ее от позора?
Наверное, никто.
Даже Александра Григорьевна, когда ей мама рассказала, как зажужжала Купавина, только и нашла что ответить:
— Как это жестоко!..
И все.
Никому не было дела до того, что хорошая девчонка, одна в четырех стенах, бьется в слезах, не зная, как отвести от себя черный поклеп.
А кто хотел, уже в открытую трепал Ленкино имя.
И объясняли теперь все иначе:
— Подумаешь, познакомились! И наши девки с солдатами знакомятся. Так этой мало: обязательно надо под шинель залезать. Наверное, патриотка пуще всех!..
Ленку вспоминали в домах, когда выговаривали своим и стращали:
— Гляди, дева, добегаешься до Ленкиного…
Ленкой прикрывались:
— На Заяровых показывайте, не на нас. У нас в подоле не принесет…
Даже разборчивых женихов попрекали Ленкой:
— Наша некрасивая, не подходит. Может, на Ленку метит…
15
Зима пришла на редкость снежная. Она неделями крутила снежную карусель, прибивала к домам сугробы выше дверных ручек, хоронила дороги, останавливала тяжелые воинские эшелоны.
Она заставляла купавинцев подниматься ночами, от мала до велика бросаться муравьиными толпами на расчистку станционных путей, выматывая из них силы, и без того подорванные скудным военным пайком.
По утрам лица людей светлели: воинские эшелоны снова ползли на запад.
В лютую стужу на Купавину стали прибывать поезда, груженные станками и машинами. Люди, не знающие холодов, до глаз обмотанные платками и шалями, прямо с дороги принимались за разгрузку, обмораживались и даже умирали. И снова купавинцы не спали ночей, молча орудовали вагами в молочной снежной круговерти, не понимая, что разгружают и зачем, зная только, что раз приказано — надо, значит, для фронта.
Только потом услышали: сняли завод где-то на Украине, а поставят заново здесь, возле Купавиной.
А за станцией ветродуй еще злее. Но и там, едва удерживаясь на ногах, люди наспех сколачивали бараки, делали из бочек печки-буржуйки, кое-как удерживая тепло, устраивались на жительство.
Лишь бы выжить!
После недельных бешеных скачек гривастые лошади зимы — метели роняли со студеных губ последние хлопья пены и сдыхали.
Наступала перемена погоды.
О Ленке Заяровой почти забыли. Иногда я видел, как она, закутанная в теплый платок, быстро шла из магазина с хлебом, выкупленным по карточкам. Я старался встретиться с ней, только взглянуть: как она?
Мне ни разу не удалось увидеть ни ее глаз, ни ее лица. Не видел их и никто другой.
Но того, что Ленка попалась кому-то навстречу, было достаточно для чьего-нибудь сомнительного сочувствия на людях.
Я понимал, что Ленке не избавиться от пересудов, потому что нечем оградить себя. Хоть любовь ее, никем не признанную, и убили с самолетов где-то возле фронта, чести это не спасало. Другим похоронные приходили, а е