А. Г. Орлов-Чесменский — страница 19 из 92

на романы немецкие не жалел, за ним и другие тянулись. На квартирах стоючи, языком немецким худо ли бедно пользовались. Глядишь, и читать наловчились.

Театр надумали российский устроить. Тут уж Григорий Орлов первый заводила. И с исполнителями на женские-то роли совсем плохо, одна госпожа Розен согласилась. Для других Орлов кузена своего уговорил — Зиновьева. И впрямь хорош: стройный, тонкий, румянец во всю щеку, ресницы что твое опахало. Так и решили трагедию Александра Петровича Сумарокова «Хорев» разучить. У Орлова с Зиновьевым главные роли, у Болотова с госпожой Розен вторые. Тут еще и другой Орлов — Алексей — появился. Молодцы один к одному. Все дамы кенигсбергские от любопытства терпения набраться не могли.

Только Григорий Григорьевич сам всему делу и конец положил. Разное говорили. Будто амуры его с госпожой Розен не ко времени супругу известны стали, то ли дуэли не избежать было. Отменили театр. Андрей Тимофеевич долго еще досадовал, что столько над ролью корпел, всю, как есть, на зубок выучил. А Пассек посмеивался: трагедию-то нам разыграть не штука, кабы актеры не смутилися.

КЕНИГСБЕРГКвартира Г. Г. ОрловаБратья Григорий и Алексей Орловы, В. Н. Зиновьев

— Уразуметь не могу, братец, что за причина от трагедии на театре нашем отказываться. Кажись, и роли вы все разучили, и залу преотличную нашли. Автор достойнейший, ему ведь тоже в обиду показаться может. Ни к чему это.

— Зря бы не отменял, Алеша, и полно тебе об этом.

— Да когда весь город только о том и говорит. Разве не правда, Василий? Госпожа Розен уж кому, кажись, не жаловалась. Может, махался ты с чей да повздорил? А так, если взять, господин Сумароков и адъютантом в военной канцелярии графа Миниха служил, и при графе Головкине сколько лет любимым адъютантом был, самого графа Алексея Григорьевича Разумовского просил и тут же дозволение получил. Сам нам толковал, что в письме так и указал, мол, не славы ищу, не пустых утех — отечеству послужить тщуся. И в Шляхетном корпусе «Хорева» разыграли, и во дворце. Государыня о постоянном театре после «Хорева» толковать начала.

— Тем паче. Да и сам господин Сумароков директором театра стал. Откуда же каприз твой, братец, чай, не красная девка. Сладили бы представление, глядишь, и в Петербурге бы оказались. Сколько здесь сидеть еще!

— А роли-то как славно разобрали, Алексей Григорьевич! Может, оно и не больно к лицу в мои-то лета Оснельду представлять, да ведь в Шляхетный корпус ни барынь, ни актрис не приглашали. Григорий Григорьевич наш — Хорев, брат Кия, Болотов — Кий. Тебя звали отца нашего Завлоха представить. Чем плохо?

— Интрига-то там какая? Помнится, Оснельда питает чувства к Хореву, но Хорев — брат Кия, что лишил престола ее Завлоха, и она от великих своих чувств отрекается. Может, тут что тебя смутило?

— Не хотел говорить, да принудили вы меня, только чтоб дальше разговор наш не разошелся. Роман Ларионович Воронцов отозвался, что не надобно молодым гвардейским офицерам уроки царям давать. Время, мол, не пришло. Великий мастер Петербургской нашей ложи, с ним ли нам спорить.

— Ну, если сам Великий мастер…

ПЕТЕРБУРГДворец графа Алексея РазумовскогоАлексей и Кирила Разумовские

— Батюшка-братец, Алексей Григорьевич, наконец-то Бог свидеться привел! Ручку дозвольте.

— Кирила, ты ли? Я уж счет ночам потерял, тебя дожидаючись. Неужто поспешить не мог? Аль нарочный замешкался?

— Что вы, батюшка-братец, нарочный за три дня до Глухова доскакал, да и я тут же собрался, часу не потерял.

— Может, и так. Знать, мне время без конца показалося. Боялся за тебя, ох, и боялся же!

— Да вы расскажите, о чем беспокойство ваше — из письма не все мы с Тепловым выразуметь сумели.

— Ты не выразумел, а Теплов бы должен. Да что там, Кирила! Благодетельница наша, государыня, едва в лучший мир не отошла.

— Захворала чем?

— Хворь-то ее, вроде бы, обычная — в падучей упала, как из церкви в Царском Селе выходить стала. Биться начала — сильно так. Дохтур прибежать не успел — затихла, обеспамятела. Кабы рядом был, знал, как ей, голубушке нашей, помочь. Где там! Мне к ее императорскому величеству и ходу нет. Одно слово — бывший. На руки, на руки бы ее, голубушку, поднять. У нас на селе каждая баба знала — в падучей от земли оторвать надо, а как же!

— Батюшка-братец, все известны, как вы ее величеству преданы, так ведь не вам довелось государыне помогать?

— Не мне, Кирила, не мне. А Шувалов, что ж, в сторонке стоит, только руки заламывает. Много от того проку не будет!

— Чему дивиться! Силой ему с вами не мериться.

— Да и любовью тоже. Нешто так любят!

— Батюшка-братец, это уж государынино дело, ее воля — не нам с ней спорить.

— Твоя правда, Кирила. Преданности своей да любви, коли сама Елизавета Петровна расхотела, ей не доказать. Давненько меня замечать перестала: ровно стенку за мной разглядывает, атак…

— Дело прошлое, батюшка-братец, а что вас теперь в опасение-то ввело?

— Да ты что полагаешь, я о друге твоем сердешном Шувалове Иване Ивановиче зря вспомнил? То-то и оно, что его превосходительство, ученый муж наш великий об себе думать стал.

— Как это о себе?

— И не один он. Царедворцы все заметались, решили: государыне конец пришел. Кто к наследнику кинулся. А кто и того хитрее — к великой княгине.

— К Екатерине Алексеевне?

— К ней, к ней! К кому же еще?

— Да зачем? На троне ей самодержавной царицей не бывать: и супруг есть, и наследник его же.

— А вот поди ж ты, канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин немедля ей весточку послал. Мол, государыне конец приходит, так чтобы вы, ваше высочество, о престоле для себя побеспокоились.

— Не верю! Бестужев-Рюмин?

— Он, он, Кирила, не сомневайся.

— Бестужев-Рюмин и чтобы так просчитался? Куда ж его опаска хваленая подевалася? Теплов мне в письме вычитал, да и в толк не возьму, чего старая бестия заторопился!

— Куда уж дальше, коли генералу-фельдмаршалу Апраксину самовольно предписал из Польши в Россию воротиться.

— А Апраксин?

— Что Апраксин? Воротился. Теперь государыня в великом гневе, да не о том толк, Кирила, — о тебе.

— Обо мне? С какой стати?

— А с той, что твои амуры с великой княгиней всему двору известны.

— Ну, уж скажете, братец, амуры!

— Ничего, выходит, и не было? Не махались вы с великой княгиней? Записочек друг другу не писывали — от большого ума? Никитка мой конвертиков раздушенных с половины великой княгини сюда не нашивал?

— И что тут такого? Великая княгиня наверняка их жгла — кто такую корреспонденцию хранить станет.

— Видишь, видишь! Сам признался про «такую корреспонденцию»! А коли до государыни дойдет, что делать будешь? Ты ей, благодетельнице нашей, всем, что есть, по гроб жизни обязан, а сам другого обжекту не нашел, акромя великой княгини. Знаешь ведь, нищего и вовсе в подозрении иметь будет. Оно и выйдет, что Разумовский-младший против государыни в пользу невестки ее ненавистной интригует, на престоле великую княгиню, полюбовницу свою бывшую видеть хочет.

— Да полноте, батюшка-братец, от того голова кругом пойдет, что вы себе вообразить можете.

— Коли я могу, то императрица наша Елизавета Петровна и вовсе подумает. Она, братец мой, никогда никому лишней веры не давала. Смеяться смеется, шутить шутит, а про себя совсем иное держит, нипочем не забудет.

— Государыня?

— А ты что думал, только и делала, что веселилась да на балах до упаду танцевала? Веселилась, верно. Танцевала ночи напролет, тоже верно. Иной раз занавесы в зале отдернут, на дворе утро, солнышко давно встало, у танцоров сил никаких нет, с лица спали, еле на ногах держатся, а она, матушка наша, только посмеивается. Личико, что маков цвет. Туфельки истоптанные сменит, и хоть снова в пляс.

— Так я о том и говорю.

— О том, да не о том. Пришло время наследника сватать, супругу ему выбирать. Бецкой принцессу Ангальт-Цербстскую в Петербург привез. Уж и дело сладилось, и препон, вроде бы, для свадьбы никаких. А государыня Воронцову Михайле Ларионовичу наказывает за перепиской принцессиной крепко-накрепко следить: нет ли с ее стороны умыслу какого в пользу иной державы. Бывалочка скажу ее императорскому величеству, мол, кому же еще и верить, а она, матушка наша, как вскинется. Ты, мол, друг нелицемерной, в дипломатии не силен, так и времени на рассуждения твои тратить не к чему. Вот ведь как!

— Вижу, батюшка-братец, тяжко вам болезнь государынина далась, а только смысла опасений ваших не пойму.

— Плохо, Кирила, коли разучился сам до всего доходить. Пораскинь умом-то: нельзя тебе более к великой княгине подходить. И дорогу к ней забудь! Неровен час, государыне что померещится. Тут и до ссылки рукой подать. Да и не хочу я, чтоб от Разумовских какое огорчение ее постигло. Не хочу!

— Батюшка-братец…

— Что? По глазам вижу, спорить собрался. И думать не моги. Пока я тебе за отца, воле моей не перечь. Знаю я, откуда ветер дует. Это все Теплов, нечистая его душа, вам с великой княгиней потакал. Он, нечестивец, вас сводил. Мне ли не знать! А теперь что еще крутит? Ну, учил он тебя попервоначалу, ну, по заграницам тебя возил, образованием твоим занимался, так когда это было. Что для юнца в девятнадцать лет в самый раз, то гетману всея Малороссии не пристало. Гони ты его, Кирила, гони, покуда до беды тебя не довел!

— Батюшка-братец, вы и до слова мне дойти не дозволяете.

— До слова! Опять свое гнуть станешь!

— Известно, свое. Только вы, батюшка-братец, и то в расчет возьмите, что век государынин нам неизвестен: долог ли, короток ли окажется.

— Дело Божье, известно.

— А коли Божье, не грех и о себе позаботиться.

— Как позаботиться?

— Да просто. Хотя ныне семейство наше в известном отстранении от дворца пребывает, однако же великий князь зло помнить умеет. Неровен час на престол вступит…