А и Б сидели на трубе — страница 19 из 24

Она чуть задержалась у двери четвёртого класса и прислушалась к голосу физкультурника, который читал вслух «Чёрную курицу», и, едва заметно улыбаясь каким-то своим мыслям, вернулась в директорский кабинет.

В кабинете надрывался телефон.

— Слушаю, — сказала Мария Степановна.

— Здрасти. — Она узнала голос председателя колхоза. — Марь Степанна, мне тут доложили, что у вас ребята цыплят как бы высиживают.

— Вынашивают, — поправила директор.

— Согласен. Я к тому, что факт замечательный.

— Безусловно.

— Так, может, пособить ребятам? Скажем, я бы подослал машину — яйца в термос и на станичную птицефабрику — там инкубатор, там бы и получили цыплят, когда они вылупятся…

— Володюшка, — сказала Мария Степановна, поскольку помнила председателя первоклассником, тощим и стриженным наголо, в линялой рубашонке и крашенных луковой шелухой штанишках из мешковины, с противогазной сумкой через плечо, где лежал букварь и обкусанный кусок жмыха. — Володюшка, тебе какие люди надобны? Которые будут плакаты носить или хлеб растить?

— Не понял…

— Результат нужно заслужить… Термостат у нас в школе есть, явись такая необходимость, уж придумали бы что-нибудь… — И, помолчав, добавила: — Мы ведь хлеборобов растим, а им нужнее всего терпение и милосердие… Да и не думаю, что они своих подкидышей в инкубатор отдадут. Уверена — не отдадут.

— Ну, извините, коли что недодумал… — помолчав, сказал председатель.

— Да не на чем, милый! Спасибо за сочувствие… — И, повесив трубку, почему-то машинально ласково погладила её — словно макушку того стриженого первоклассника.

* * *

На контрольной по математике Касьян так боялся выронить или раздавить тёплое яичко, что бояться будущей двойки или в панике забывать правила у него уже не было сил. Потому-то он решил — всё! И даже переписал с черновика в тетрадь, и почти всё без помарок.

А когда после уроков были объявлены отметки за контрольную, он ушам своим не поверил — четвёрка!

Но даже радоваться Касьян опасался — как бы цыплёнку не повредить.

Ночью он ворочался, стараясь так угнездиться на диване, чтобы во сне не раздавить яйцо.

Ему приснилось, что он входит в курятник. Ложится на солому, и вдруг выскочившая из соломы мышь начинает его щекотать холодным хвостом под мышкой.

«Ты это чего?!» — рассердился Касьян.

«Дом себе строю! — ответила нахальная мышь. — Здесь моё место! Сказано: под мышкой! «Мышкой», понял? Я теперь всегда тут жить буду!»

«А ну пошла прочь!» — закричал Касьян и проснулся.

С левого бока было мокро и что-то шевелилось. Мальчишка откинул одеяло и включил свет. На белой простыне, на грязно-зелёном пятне, среди обломков скорлупы покачивался маленький взъерошенный комочек и тоненько пищал.



— Родился! Родился! — закричал Касьян.

Подбежала мать. Не обращая внимания на испорченную простыню, засмеялась, захлопотала над птенцом.

Подошёл отец. Посмотрел. Ухмыльнулся в усы. Потом снял со стены ружьё, забил патроны в оба ствола и вышел на крыльцо.

— Фёдор, — окликнул его от соседнего дома дед Аггей, — пришли мальчонку — высидел я тебе цыплёнка. Бабка под настольной лампой его сушит. Стало быть, гожусь я в цыплёнкины батьки. — И, увидев, что отец Касьяна собирается стрелять, спросил: — И вы, что ли, с прибылью? И у вас цыплак?

— У нас человек, — сказал отец. — Человек из пацана образовался, — и грохнул в ночное небо сразу из двух стволов.

А по хутору в окнах вспыхивал свет и кое-где хлопали выстрелы — так, по старинному обычаю, приветствовали рождение человека.


Я это знаю наверняка



Сколько вокруг нас людей! Скольких мы встречаем ежедневно на улице, в школе, на работе… Да мало ли где… И как мы все связаны между собою, как мы влияем друг на друга! Вот тебя толкнули в трамвае да ещё обругали — и день испорчен. А вот тебе улыбнулся незнакомый человек, пусть даже совсем крошечный ребёнок. Улыбнулся как своему близкому человеку — и на душе посветлело.

Разумеется, повседневные, ежеминутные наши встречи, разговоры, какие-то мелкие житейские события не удерживаются в памяти.

Но бывают такие, от которых вся жизнь меняется.

Вот о них, самых памятных для меня встречах, событиях и людях, повлиявших на мою жизнь, на мою душу, я сейчас и расскажу.

О людях — души моей строителях.


Первая премия

То, что я не забыл этот случай, — не удивительно! Это ведь была самая первая награда в моей жизни. Удивительно, что я всё помню до мельчайших подробностей, словно это было вчера, а ведь было мне тогда всего пять лет.

Мы жили на Ржевке сорок лет назад это была отдалённая и грязная окраина Ленинграда. С одной стороны нашего четырёхэтажного дома — самого высокого дома в округе — тянулся глухой забор военного городка, а с другой были химические заводы, которые время от времени выпускали такой вонючий и ядовитый жёлтый дым, что не только гулять во дворе не хотелось, но и в нашей огромной коммуналке, где и без химического производства запахов хватало, дышать было нечем.

«Он погибает без воздуха! Он погибает!» — говорила мама моей бабушке. Я не считал, что погибаю, но с удовольствием смотрел, как бабушка надевает панамку, кладёт в сумочку два бутерброда и берёт старый зонтик с костяной ручкой: это означало, что мы с ней отправляемся в замечательные места — в Таврический сад, в Летний или совсем за тридевять земель, в ЦПКиО на целый день!



В парках я копался со своими сверстниками в песочнице, бегал по аллеям, а бабушка, сидя на скамеечке, разговаривала с такими же, как она сама, старушками, в панамках, матерчатых туфлях, длинных юбках и тёплых кофточках.

Иногда мы ходили в молочную столовую, где ели простоквашу из пузатеньких баночек. Простокваша мне нравилась, но я стыдился, что бабушка всегда заворачивала недоеденную мною вафлю или коржик в салфетку и брала с собой — «на потом».

Но больше всего мы любили слушать военные духовые оркестры, что по праздникам и в воскресные дни играли в раковинах открытых эстрад на Елагином острове.

У бабушки в маленькой записной книжечке была выписана программа этих бесплатных концертов на весь месяц, и мы старались не пропустить ни одного.

Мы приезжали на трамвае задолго. Загодя усаживались на длинные белые скамейки с литыми боковинами и гнутыми спинками перед разинутой полусферой эстрады и рассматривали пузатые барабаны, торжественно поблёскивающую латунь и серебро духовых, строгие чёрные футляры, из которых извлекали их музыканты. Сами оркестранты в отутюженных военных мундирах ходили по сцене, двигали пюпитры, перелистывали ноты, негромко разговаривали между собой, иногда пробовали проиграть какую-то фразу из ещё неродившейся музыки…

Но вот выходил деловитый подтянутый капельмейстер, скамейки вспыхивали короткими аплодисментами. Парой чаек взмывали над оркестром его руки в белых перчатках, и сердце моё замирало от восторга.

При звуках вальса бабушка чуть заметно покачивала в такт головой, и было легко представить её молодой красавицей в огромной шляпе с вуалью или совсем юной гимназисткой, кружащейся на серебряных «снегурках» по льду катка. Когда играли марш «Прощание славянки», бабушка всегда плакала, вытирая слёзы кружевным платочком, — папа, дядя и дедушка под этот марш уходили на фронт. И не вернулись…

Мне нравились военные марши. Особенно «Памяти „Варяга“»! Их музыка рождала во мне твёрдую уверенность, что вот я вырасту, стану сильным и смелым, как герои «Варяга», и тогда смогу защитить всех! И мама и бабушка будут мною гордиться!

А когда играли вальсы Штрауса, особенно «Сказки венского леса», мне чудились какие-то волшебные рощи с кружевной листвою старых деревьев, пугливые олени с добрыми глазами, кони с лебедиными шеями и стаи прекрасных белых птиц, что плывут над осенними полями в голубой вышине, мне виделись озёра с прозрачной водой, камыш под ветром, сосны на морском берегу… Всё то, чего я ещё никогда не видел! А только слышал про это по радио да рассматривал на картинках в книжках.

Но мне так хотелось туда! Музыка вела меня в ту страну, которая называлась длинно и притягательно: «Когда я вырасту большой!»

И вот однажды, когда мы торопились с бабушкой на концерт оркестра Балтийского флота и очень беспокоились, поглядывая на серое небо — как бы дождик не испортил нам долгожданного праздника, у эстрады мы увидели огромную толпу пионеров. А на сцене вместо обожаемых мною моряков и блеска инструментов стоял стол, накрытый красной скатертью, за ним сидели какие-то тётеньки, а с краю единственный дяденька.

Он был одет в странную куртку не то из брезента, не то из какой-то другой непромокаемой ткани, на голове у него была пупырчатая кепка.

Он сидел нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы коричневых брюк с большими отворотами, и покачивал закинутой на ногу ногой в крепком ботинке с круглым носом.

Дяденька заметно скучал, глядя куда-то вдаль поверх голов бесновавшихся пионеров. Мне кажется, он даже что-то насвистывал, сложив длинные губы трубочкой под щёточкой усов.

Тётенька в чёрном костюме и пионерском галстуке что-то выкрикивала сорванным голосом, и пионеры с воем вздымали руки, трясли ими в нетерпении, вскакивали с мест, топотали ногами… Гвалт стоял ужасный!

Бабушка, крепко держа меня за руку, подошла поближе к эстраде, чтобы спросить, будет ли концерт, и я оказался совсем близко от дяденьки в кепке. Его ботинок качался чуть ли не у меня над головой, были видны все гвозди в подошве.

Дяденька посмотрел на меня с высоты, как на муравья, насупился и надулся. Я понял, что он меня передразнивает: у меня была такая привычка смотреть исподлобья.

Так, чтобы не видела бабушка, я показал ему язык. Дяденька развеселился. Его круглые, чуть отвислые щёки поехали в стороны, и он мне подмигнул. Подмигивать я уже умел и не замедлил с ответом. А ещё я скосил глаза к носу и надул щёки. Дяденька вытащил руки из карманов и показал, что сам так не умеет и что он потрясён моим искусством. Я загордился!