А и Б сидели на трубе — страница 7 из 24

Мы так разговариваем, а сами потихонечку назад идём. Куда мы без сумок, там и учебники, и тетради. И тут выплывает эта самая луна! И освещает часть оврага.

И мы ясно видим и мешок, и чемодан, и наши сумки, и сапоги. И видно, что они не сами по себе, а на ногах человека, только человек весь в тени.

— А может, это и не мертвец? — говорю.

— Ха! — говорит дрожащим голосом Серёга. — А с чего бы он тут разлёгся, как на пляже. Нет, брат, его ворюги ножом пырнули и столкнули с поезда, а теперь, того гляди, за вещами придут.

— А если он живой? — говорю.

— А если они счас придут?

Но мне уже не было так страшно, как вначале. Я подумал, что если там в снегу человек — ясно, он двигаться не может! А раз не может двигаться — замёрзнет! Вон какие холода стоят!

— Серёга! — говорю. — Как хочешь, а надо человека выручать. Это же наверняка наш, советский человек, он же в наших советских сапогах!

И мы медленно-медленно, держась друг за друга, подошли поближе и теперь уже смогли разглядеть извалянную в снегу шинель.

Я как шинель увидел, у меня страх вообще пропал. Потому что это была такая же шинель, как у дяди Толи, как у моей мамы. Суконная, колючая, в общем, наша русская шинель…

— Дядя! — позвал я. — Дядя! Вам что, плохо?

И человек еле слышно застонал. Голая, без перчатки, рука его стала бессильно хватать снег, словно человек хотел зацепиться за него, чтобы приподняться.

— Давай! Давай! — засуетился Серёга, не раздумывая, бросаясь к этой руке. — Он раненый! Давай переворачивай!

Обрывая ногти о сукно, мы навалились изо всех сил и перевернули человека на спину. Это был офицер. На груди у него, на пуговице, висел фонарик. Серёга потряс его — фонарик вспыхнул. У офицера было белое как снег лицо, но снег на лице таял! А в углу рта накапливалась чёрная пена, из которой медленно потекла струйка крови.

— Дяденька! Товарищ! — закричал Серёга, срывая с головы шапку и вытирая офицеру лицо. — Что с вами?

— Людей… позовите… — прохрипел человек.

— Счас! Счас! — суетились мы.

Офицер шептал:

— Оружие у меня… Документы… Чтоб не пропали… — и длинно, с каким-то булькающим присвистом вздыхал.

— Дяденька, миленький! — умолял Серёга. — Мы счас! Только вы не умирайте!

— Ладно! — решил я. — Ты сиди с ним, я на вокзал побегу.

Никогда в жизни я так не бегал. До вокзала было далековато, и когда я вскарабкался на платформу и увидел начальника станции, то ничего не мог говорить, а только махал руками и хватал воздух ртом, как рыба.

Хорошо, что начальник станции сообразил, что я не припадочный, и потащил меня в диспетчерскую, а когда я всё рассказал, тут же по телефону вызвал милицию, воинский патруль, «скорую помощь» и санитара с носилками из вокзального медпункта. Так что назад мы бежали уже вшестером: патрульный офицер, два солдата, медсестра, милиционер и я.



Взрослые бежали быстрее, а я приотстал. Вдруг впереди блеснул фонарик и Серёгин голос прокричал:

— Стой! Стрелять буду! Не подходи!..

Я протолкался вперёд и в свете фонариков увидел Серёгу. Он сидел на снегу, держа голову офицера на коленях, а в руках у него качался направленный на нас револьвер.

— Серёга! — закричал я. — Не стреляй! Это я! Это мы! Свои!

Серёга уронил наган и заревел.

— Что? Не дышит? Умер?!

— Жив… Только без сознания… — всхлипнул Серёга.

— Что ж ты ревёшь?

— Страшно…

Медсестра склонилась над лежащим офицером.

Патрульный поднял из снега револьвер.

— Стрелять, стало быть, собрался? — спросил он, усмехнувшись.

— Угу! — сказал Серёга, ещё всхлипывая. — Я думал, это ворюги…

— Есть такая штука — предохранитель. Не слыхал?

— Какой ещё предохранитель?

— Вот этот, — показал офицер. — Пока с предохранителя не снимешь, не выстрелит… Может, оно и к лучшему, что не слыхал, — добавил он грустно. — Сестра, что с ним?

— Его ворюги, наверное, финкой пырнули! — предположил я.

— Каки таки ворюги!.. — проворчала медсестра, хлопоча над раненым. — Лёгочное кровотечение у него. Видать, старая рана открылась. Давайте-ка, ребятки, его скоренько. Дело нешуточное…

И, торопясь за солдатами, которые, надсаживаясь и скользя на узенькой тропке, тащили носилки, всё приговаривала:

— Господи, боже мой! Сколько же я их за войну перетаскала! Вот уж десятый год, как войны нет, а она всё людей догоняет…

Серёга и я торопились за ней следом, сзади пыхтел пожилой милиционер, сгибаясь под тяжестью мешка и чемодана.

— Эй, мальцы! — сказал он нам. — На вокзале прямо ко мне в дежурку. Протокол составим.

Мы обмерли.

— Ты — Козлов! Я — Баранов. Настоящую фамилию не говори! — зашептал Серёга. — Учимся в пятнадцатой школе. Сюда пришли с горки покататься… По путям не шастали!

Милицейский старшина был пожилой, толстый, и, наверно, можно было удрать. Но во-первых, обо всех возможностях «оторваться» я думал, когда они уже исчезали, во-вторых, как же бежать, не сговорившись? А в-третьих, я так устал от бега, что шёл в каком-то отупении.

Старшина привёл нас в дежурку, но не в ту комнату, где за барьером что-то кричал в телефонную трубку дежурный офицер, а перед ним рыдала тётенька. Он провёл нас в другую, следующую. Здесь было темновато. Топилась печка, и на деревянном топчане, укрытый тулупом с головой, спал человек. Торчали только его ноги в милицейских галифе и дырявых шерстяных носках.

— Во-о-о-от… — сказал старшина, пропихнув нас пузом в дверь комнаты. — Во-о-о-о-от! Разоблакайтесь! Тута тепло… Во-о-от…

Он со стоном скинул мешок, бухнул в угол чемодан и стал распутывать серый башлык с красным кантом. Не торопясь снял шинель, повесил её к печке, остался в стёганой безрукавке… Сменил валенки на домашние тапочки.

— Во-от… Счас первое дело чайку! Тут у меня всякий припас есть, ежели, конечно, Сысоев не съел… Я уж от него прячу. А что это вы по сю пору в польтах паритесь? Разоблакайтесь! Разоблакайтесь!

Пришлось раздеваться.

— Вона как взмокши! — приговаривал он, стаскивая с меня курточку. — Ну-кось накинь! — Он подал мне старый китель.

— Мил ты мой! — сказал он, раздевая Серёгу. — Один как мышь мокрый, другой до сердцов иззяб.

Он усадил нас к печке, сунул в руки обжигающие кружки с чёрным чаем.

— Таперя до поту пейтя! Опосля обсохнитя — и домой! Ноне — двадцать пять градусов, по радио сказали, можно в школу не ходить!

— Как?! — заорали мы одновременно с Серёгой.

— А так! По случаю, значит, холодов, учащимся младших классов разрешается занятия не посещать. Сидеть дома, значит. Что, подфартило? — подмигнул он нам. — Почитай, каникулы вам Дед Мороз продлил!

«Вот это да! В школе за прогул не попадёт! Теперь самое главное — смыться отсюда… Только вот я забыл, кто из нас Козлов, а кто Баранов», — подумал я.

— Во-о, — сказал старшина, доставая два бутерброда с маслом. — Это вот тебе, а этот тебе… У меня тут и подушечки имеются, самые, значит, полезные от дремоты конфеты. — Он сунул нам кулёк с конфетами.

Мы прихлёбывали чай, стараясь не обжечься о края алюминиевых кружек.



— Сысоев, а Сысоев, — позвал милиционер. — Вставай чай пить.

Ноги в дырявых носках зашевелились, и второй милиционер, что спал на топчане, поднялся. Это был совсем молодой парень, белобрысый и взъерошенный.

— Ну-ко! — подал ему кружку старшина. — Бери хлеб, вон подушечки…

Сысоев, грея ладони о кружку, спросил:

— Что за пацаны, Иван Кондратич?

— Да вот… офицера отыскали. Видать, домой ехал, соскочил с поезда, чтобы покороче… А рана-то и открылась. Хорошо, пацаны его не бросили, а то бы замёрз.

— Да! — сказал тощий Сысоев. — Нынче такие холода. В сорок первом такие-то были. Сколько людей помёрзло. Вот я, Иван Кондратич, в блокаде с первого до последнего дня был. Все девятьсот дней. Это ведь и вёсны были, и осени, и лето, а мне всё, как вспомню, одна зима мерещится. Зима и всё… Лето совсем не помню.

— Да что ты с голодухи-то вообще помнить мог. Робёнок ведь был совсем.

— Я на юг работать переведусь, — сказал Сысоев. — Уж больно я мёрзну. И зиму эту прямо не могу выносить.

— Тебе, Коля, жениться бы надо, — посоветовал старшина. — Жениться, детишков завести… Ты душой застыл…

Сысоев ел, словно бы не соображая, что делает. Не успели мы по одной подушечке съесть, а он уже полбуханки умял и две кружки чаю выпил.

Он тянул к огню худые жилистые руки и дрожал.

— Два часа всего и походил по платформе, а вот никак не отогреюсь, — виновато улыбнулся он.

— Знаешь, — предложил Иван Кондратьевич, — сходи-ко ты в баню, погрейся. Попарься, значит, от души — и домой на боковую. А я за тебя тут подежурю…

— Вторую смену? — ахнул Сысоев. — Да как же? Вам же домой надо!

— Дом, Колюшка, это где люди, родные да близкие… А всё остальное — помещение. Что мне там делать? На фотографии глядеть? Ступай, ступай погрейся… А тут ничего серьёзного по случаю морозов не предвидится. Дальних поездов боле не будет, а шпана вся по малинам греется… Они, брат, себя берегут! Ступай.

Сысоев стал торопливо одеваться.

— Это, что ль, пострадавшего вещи? — кивнул он на мешок и чемодан. — Адрес имеется? Давай, я отнесу.

— Отнеси! Отнеси! — сказал Иван Кондратьевич, подливая в наши кружки чаю. — И адрес имеется. Только ты в камеру хранения отнеси, а не по адресу… Он ведь не помер. Жив ещё офицер-то этот. Его в военный госпиталь повезли. Небось сюрпризом ехал, раз его не встречал никто. Небось его и не ждут, чего людей зря баламутить? Поправится — сам придёт. Суток через десять справимся: как да что. Вот тогда вещи-то и сообразим, куда доставлять… А может, бог даст, и сам придёт за вещичками-то… В камеру хранения давай. И пущай по всей форме «сохранку» выпишут. Ты, Сысоев, проследи.

Сысоев ушёл.

— Ну напились? — спросил нас старшина, когда мы отвалились от кружек.

— Да, — сказали мы с Серёгой. — Спасибо. Прям на целый день напитались!