с идеей. Помните, на прошлой выставке было: «Чем на мост нам идти, поищем лучше броду». Пусть живописен полусгнивший мост: это живописно, красиво, но и служебная часть искусства не лыком шита: там слышно настроение гражданина.
А здесь что же? Только свет… и рассуждать не о чем, долго останавливаться даже предосудительно — но, действительно, надо правду сказать, свет так уж свет! Отходить не хочется; все чего-то ждешь… Черт возьми — наваждение какое-то, втягивает…
Ну, а это что? Луна… Стойте, стойте; какая тишина! Какой глубокий спуск туда, вниз к реке! Ведь чувствуешь, что это далеко, темно и неясно… при луне всегда в тенях неясно. Зато вон там блестит полосой… Это и есть Днепр?.. Ну, вглядитесь, ради Бога: ведь это рябь на реке трепещет, искрится; да ведь как тонко! Волночки-то, волночки! Это надо в бинокль! Ах, какая прелесть: ну, точно живая природа…
Ай, ай, ай! А там, еще подальше, у самого берега, на той стороне — замечаете, красный огонек… Да это чумаки кашу варят — уху на ужин.
Да, Гоголь, Гоголь. «Тиха украинская ночь…»
А сам автор в это время был завален письмами, вопросами, предложениями. В доме Гребенки, на углу 6-й линии, у рынка, к высокой лестнице квартиры, где жил Куинджи, то и дело подъезжали извозчики с седоками. Эти взбирались по крутой лестнице в самый верх и звонили к колдуну. Наплыв был так велик, что Куинджи вывесил, наконец, объявление: «Никого не принимает».
Он до невозможности утомлен был даже милыми, доброжелательными, преданнейшими друзьями. А из этих, бывало, некоторые влетали к нему совершенно расстроенные: забыть не могут после бессонных ночей от созерцания его картин.
Не для красоты рассказа — истинная правда: были такие, которые на коленях умоляли автора уступить им какую-нибудь своей работы картину или, наконец, этюдик. Пусть художник берет что угодно, они не богаты, но они в рассрочку выплатят ему, сколько он назначит за свой мазок, этюд или набросок, или, наконец, картинку — хотя бы повторение в малом виде. А один г. Я. в продолжение целого месяца не отставал от Куинджи, прося отдать ему картину — «Ночь на Днепре». Автор дружески образумливал его с большой твердостью в характере.
В это время Куинджи до такой полноты одержим был своими художественными идеями, что они сами рвались из него к полотнам.
И все это было так разнообразно, так неожиданно ново… Сердце не камень. И автору интересно было показать новые зародыши своего творчества восторженным посетителям, своим старым и новым поклонникам.
Чародей уходил за перегородку в мастерскую и, порывшись там, выносил новый холст и ставил на единственный мольберт, стоявший в самой светлой точке света всей студии. Мгновенно наступала пауза… Торжественная тишина.
Иногда слышалось только, с каким-то особым сдержанным вздохом, похожим на стон души: о-о-о… И водворялась опять живая, торжественная тишина. Автор, счастливый радостью победы своего гения, обводил глазами своей души умиленных поклонников, видел ясно их невольные слезы восторга… И сам не мог удержать слез… счастья.
Так действовали поэтические чары художника на избранных, верующих.
А эти жили, в эти минуты, лучшими чувствами души и наслаждались райским блаженством искусства — живописи.
И. А. ВладимировДВА ЭПИЗОДА ИЗ ЖИЗНИ АРХИПА ИВАНОВИЧА
Могучий, самобытный характер Архипа Ивановича, озаренный ореолом художественной гениальности, оставлял неизгладимые следы в памяти всех, с кем он встречался на жизненном пути.
Среди множества любопытных проявлений его многогранной жизни в мою память особенно глубоко врезались два характерных случая, которые рисуют Куинджи, как художника-учителя, и Куинджи, как хранителя своего художественного сокровища.
В январе 1898 года мы с товарищем подготавливали свои картины к «Весенней выставке» в Академии художеств.
Встретившись с Архипом Ивановичем в Академии, я попросил его зайти к нам на квартиру посмотреть наши работы.
На следующий день, около полудня, в коридоре, ведущем к нашей комнате, послышались знакомые мерные шаги. Я бросился к двери. Перед нами стоял Архип Иванович в своей черной шинели с бобровым воротником и в меховой шапке.
Раскрасневшееся лицо приветливо улыбалось.
— Ну, вот, здравствуйте! Я сразу нашел вас…
Он сбросил шинель на мою кровать, а шапку положил на стол.
— Я не сниму галош, у меня… ноги… Ну, что вы делаете?
Он подошел к мольберту с картиной Гриши, постоял перед ней, подвинул левый угол картины к свету и отошел шага два назад.
Мы стояли в стороне, затаив дыхание. Я пристально следил за строгим выражением лица Архипа Ивановича…
— Нет, это не попало, а тут слабо, не годится, — сказал он.
У Гриши вытянулось лицо.
— Архип Иванович, — робко начал он, — я все стараюсь передать свет… Но солнце на траве все не выходит…
— И не выйдет, нельзя… Это грязь, и все это тяжело, — произнес Архип Иванович, указывая на траву и проводя рукой по горизонту неба. — Дайте красок и смотрите, что надо сделать…
Гриша подал палитру, обтер тряпкой несколько кистей и принялся раскладывать этюды по полу.
— Этюдов не надо… Надо светлый кадмиум и нужна киноварь на палитру…
Гриша выдавил требуемых красок.
С необыкновенным вниманием и методичностью Архип Иванович стал смешивать краски на палитре.
— Нужно чистый тон света взять для травы, — сказал он, трогая кистью траву у ног овец.
Новые мазки краски казались живыми солнечными пятнами, случайно упавшими на картину. Все прежние тона в ней сразу померкли, стали тусклыми и бесцветными…
Архип Иванович продолжал смешивать краски, класть мазок к мазку в картине. Он подобрал тон тени, упавшей от овец, углубил свежими тонами небо и т. д.
— Вы никогда этих этюдов не копируйте, — надо только посмотреть на них и припомнить, как писали натуру, и уже по впечатлению писать…
— Что мне с овцами сделать? — робко спросил Гриша.
— А их вот так, вот так! — с этими словами Архип Иванович мазнул их почти чистой белой краской по спинам и головам.
Вся картина ожила. Я стоял, пораженный яркостью красок, теплотой и чистотой света!..
Гриша принял палитру из рук Архипа Ивановича и бессвязно бормотал слова благодарности.
— Помните, какие краски я брал и сколько… мало белил. Ну, а ваша работа? — обратился он ко мне.
Я отодвинул мольберт назад и отошел от света.
— Здесь вы напрасно черноту пустили, не надо: дорога лучше светлая… Серых воздушных тонов надо, — с этими словами он взял мою палитру, смешал светлый тон и кой-где мазнул по дороге на первом плане картины.
Колеи дороги сразу выделились, весь первый план выступил вперед, и тройка с тарантасом ушла на свое место на средний план.
— Воздуха нет между лошадьми: они это слиплись! — продолжал Архип Иванович, — надо прикрыть черноту, будет лучше… больше воздуху, — приговаривал он, энергично затирая черные глухие места в тройке лошадей…
— Нога этой лошади плохо стоит, но это вы сами поправите, а ямщик хорошо… И дали пусть останутся…
Я показал Архипу Ивановичу еще несколько законченных и несколько только что начатых картин. Все его замечания были поразительно верны, и я чувствовал, что его слова открывают мне новые пути, новые способы выражать настроение…
— Архип Иванович, посмотрите мои летние работы, — обратился к нему Гриша, устанавливая на мольберте одну из лунных ночей на море.
Закурив папиросу и пыхтя дымом, Архип Иванович подошел к картине.
— Вы это в первый раз писали лунную ночь на море? — спросил он, строго взглянув в глаза Гриши.
— Нет, я копировал несколько вещей Айвазовского… и писал этюды по впечатлению. А потом эту картину…
— А ночью вы смотрели на натуру? — продолжал допрашивать Архип Иванович.
— Конечно, смотрел и подробно изучал, и даже карандашом записывал, где какие тона, — как-то обиженно ответил Гриша.
— Зачем же вы тут черноту сделали? — сказал Архип Иванович, указывая на небо у горизонта, как раз над отражением лунного света.
— Я эту темноту заметил в натуре…
— Но вы не должны были этой черноты писать… Этим вы картину испортили, — решительно сказал Архип Иванович.
Следя за разговором, я про себя вспоминал, что когда-то и я в лунную ночь заметил сгущение тона неба над светлой полосой на море, и мне показалось, что Архип Иванович ошибается.
Гриша, по-видимому, тоже подумал, что Архип Иванович забыл или просто не обратил внимания на это явление, и с уверенностью в голосе заявил:
— Я потому и сгустил краски неба, что это есть в натуре, и этим я добился эффекта света… Ты, Джон, наверно, тоже помнишь, что эта чернота способствует эффекту света — в натуре? — обратился он ко мне.
Мне сделалось как-то неловко, но я все-таки осторожно ответил:
— Да, я припоминаю, что чернота бывает при сильном лунном свете…
— Без этой темноты совсем не было бы блеска света на воде. И вы, Архип Иванович, совсем напрасно думаете, что я не изучал натуру; именно во время изучения я заметил темное пятно с фиолетовым оттенком у горизонта! — с жаром говорил мой товарищ, как бы почувствовав более прочную почву под ногами…
Архип Иванович молча выслушал нас, и по его лицу скользила добродушная улыбка.
— Ну вот, вы оба плохо смотрели на натуру, а вы еще хуже написали эту картину, — спокойно сказал он. — Да, в натуре темное пятно есть, — повторил Архип Иванович, — но вы не должны были его писать: оно должно само собою явиться в вашей картине…
Я был ошеломлен этими словами. Гриша недоверчиво смотрел на Архипа Ивановича исподлобья, по-видимому, даже предполагая в его словах какую-нибудь шутку.
— Ну как же оно может само собою явиться? Ведь краски не изменяются? — недоверчиво спросил он.
— Это темное пятно в натуре является вследствие контраста неба с отраженным светом луны, а в картинах сгущение тона является само собой только в тех случаях, когда художник верно взял отношение красок и не замарал чернотой горизонт, как вы это сделали…