Как-то раз она призадумалась и стала рассказывать «добрым молодцам» свой сон:
«Вы послушайте, добры молодцы,
Уж как мне младой мало спалося,
Мало спалося, много виделось.
Не корыстен же мне сон привиделся:
Атаману быть расстреляну,
Казакам гребцам по тюрьмам сидеть,
А мне —
Потонуть в Волге-матушке».
Сон княжны сбылся. Стенька Разин был окружен царскими войсками. Предвидя свою погибель, он сказал: «Тридцать лет я гулял по Волге-матушке, тешил свою душу молодецкую и ничем ее, кормилицу, не жаловал. Пожалую Волгу-матушку не казной золотой, не дорогим жемчугом, а тем, чего на свете краше нет, что нам всего дороже», — и с этими словами бросил княжну в Волгу. Буйная ватага запела ему славу и с ним вместе устремилась на царские войска...»
27 июня 1889 года. Париж. Концертный зал Трокадеро. Среди публики — много музыкантов. Они слушают симфоническую поэму Глазунова «Стенька Разин». Дирижирует автор.
...Виолончели зашелестели в тихом, тревожном тремоло, и тромбоны таинственным суровым хором вступили с мелодией, в которой все узнали мотив русской народной песни «Эй, ухнем!»:
Потом, как пастушеский рожок в поле, запел, продолжая мелодию песни, гобой, но виолончели прервали его своим мрачным тремоло, и снова зазвучал скорбный припев «Эй, ухнем!». Тогда светлую мелодию гобоя подхватил и пропел кларнет.
...Туман рассеялся, и стали видны необъятные дали, одинокие церквушки на берегу и трогательные задумчивые березы. А на реке —
Легка лодочка атаманская,
Атамана Стеньки Разина.
Из неторопливой, полной сосредоточенности мелодии вычленился начальный мужественный мотив. Постепенно он стал призывным кличем, а потом удалой молодецкой пляской. Она все росла и ширилась, заражая всех задором и силой, но вдруг замедлилась и замерла. На фоне мягко покачивающегося сопровождения флейт и струнных инструментов поплыла новая тема, нежная, хрупкая,— тема «красной девицы — атамановой полюбовницы»:
Княжна начала рассказывать свой сон. Красочные аккорды арфы придавали трогательной изящной мелодии кларнета оттенок восточной томности и неги. Потом стремительное движение возвратилось снова. С богатырской силой и размахом зазвучала русская песня. Ее мощь все нарастала. Стали слышны звуки битвы, трубные переклички военных сигналов.
Неожиданно скорбный аккорд перевел повествование в иной план. Снова появилась тема княжны, но на этот раз ее звучание было трагичным.
Атаману быть расстреляну,
Казакам гребцам по тюрьмам сидеть,
А мне —
Потонуть в Волге-матушке,—
говорит княжна, и кажется, будто в фигурациях арфы волны расходятся кругами.
Теперь уже совсем неузнаваемо искаженно зазвучала тема «Эй, ухнем!». Тревожно закружились пассажи скрипок, призывным, воинственным кличем зазвучала бурлацкая песня. И вдруг, в разгар все нарастающего напряжения, снова выплыла спокойная, светлая тема княжны.
В последний раз поднял атаман красну девицу высоко на руки, поцеловал в алые уста и бросил в Волгу...
На мгновение все замерло, затихла музыка, только два звука, как бы забывшись, тянулись долго-долго. Потом опять встрепенулось все, «буйная ватага запела атаману славу и с ним вместе устремилась па царские войска». Снова заметались страшные вихри, с новой силой зазвучала торжественно-суровая мелодия песни, но уже не отдельными коротенькими фразами, а вся целиком, во всей своей красе и мощи. Постепенно ее скорбные звуки приобрели характер величественно-торжественный. Она пела славу русским удалым богатырям.
Музыка умолкла, и в ответ па нее раздались горячие аплодисменты. Некоторые музыканты, неистово хлопая, вскочили с мест, кричали «браво», улыбались, радостно переглядывались, и перебрасывались друг с другом восторженными замечаниями.
Это торжество русской музыки наполняло сердце Митрофана Петровича радостью и гордостью. Собственно говоря, идея поездки в Париж на Всемирную выставку и организации там Русских концертов принадлежала П. И. Чайковскому, но, если бы Беляев не согласился финансировать эту поездку — снять зал, оплатить французскому оркестру репетиции и концерты, идея так и не смогла бы осуществиться.
В Париж они приехали впятером. Он, Беляев, Николай Андреевич с женой, Глазунов и пианист Н. С. Лавров, который должен был играть концерт для фортепиано с оркестром Римского-Корсакова.
И вот уже второй вечер звучит в зале Трокадеро музыка Глинки, Даргомыжского, Балакирева, Мусоргского, Чайковского, Кюи, Лядова, Глазунова. Успех концертов и количество публики возрастают. Правда, говорят, что если бы Митрофан Петрович согласился рекламировать концерты более широко, то и материальный, и «моральный» успех их был бы еще более значительным, но... он не любит шумихи. И так все идет прекрасно. Газеты пишут, что это первые концерты, на которых публика досиживает до конца и встречает дирижера (Римского-Корсакова) аплодисментами. В антрактах французы рвутся в артистическую, чтобы пожать русским музыкантам руки и выразить свое восхищение их творениями.
— Музыка Сашеньки и его дирижерство, — думал Беляев, — тоже воспринимаются хорошо. А ведь он начал дирижировать только в прошлом году, и, надо признать, не слишком удачно. Уж очень застенчив и мягок! Стеснялся требовать от оркестрантов, которые, как он сам говорил, все почти вдвое старше его, выполнения своих замечаний. Мешала и некоторая медлительность. Показывая иногда вступления инструментам и сознавая, что пропустил момент, он добродушно ворчал про себя: «Поздно». Однако его слух был невероятно тонким. Ему, например, ничего не стоило в мощнейшем звучании оркестра услышать фальшивую ноту у второй флейты. Память, авторитет и обаяние личности Александра Константиновича были настолько велики, что со временем из него выработался вполне хороший дирижер. Это признал даже такой строгий критик, как Николай Андреевич.
Французские газеты посвятили Русским концертам немало восторженных статей. О Глазунове они писали: «Запомните это имя: его часто будут повторять»; «Именем Глазунова отметится история музыки конца нашего века»; «Глазунов много о себе заставит говорить в ближайшее время»; «Удивительно, что автор такого симфонического произведения так молод» (о «Стеньке Разине»).
Наконец-то сбылась мечта Беляева: о Глазунове заговорила Европа! И для Саши эта поездка была тоже очень интересной. Он познакомился со многими французскими композиторами и музыкантами, в том числе с Массне и Делибом, слушал исполнителей разных национальностей (французов, венгров, румын, цыган и сербов), состязавшихся в игре на народных инструментах.
ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
О, окружи себя мраком, поэт,
окружися молчаньем...
В октябре 1893 года снова приехал Чайковский. Он только что закончил свою шестую симфонию и хотел исполнить ее в одном из концертов Русского музыкального общества. Всю неделю, пока шли репетиции, Александр Константинович проводил в его обществе.
Слушая симфонию Чайковского, он не переставал думать о поисках своего пути. Последнее письмо Петра Ильича не выходило у него из головы. Глазунов перечитывал его так часто, что выучил наизусть. Оно было послано из Флоренции, где Петр Ильич заканчивал работу над «Пиковой дамой». «Я большой поклонник Вашего таланта,— писал Чайковский, — я ужасно ценю и высоко ставлю серьезность Ваших стремлений, Вашу артистическую, так сказать, честность. И, вместе с тем, я часто задумываюсь по поводу Вас. Чувствую, что от чего-то, от каких-то исключительных влечений, от какой-то односторонности, в качестве старшего и любящего Вас друга, нужно Вас предостеречь, — и что именно сказать Вам еще, не знаю. Вы для меня во многих отношениях загадка. У Вас есть гениальность, но что-то мешает Вам развернуться вширь и вглубь. От Вас ждешь чего-то необычайного, но ожидания эти оправдываются лишь в известной мере. Хочется содействовать полному расцвету Вашего дарования, хочется быть Вам полезным, но прежде чем я решусь высказать Вам что-нибудь определенное, нужно будет подумать. А что, если Вы идете именно так, как следует, и я только не понимаю Вас?»
В последующие приезды Чайковского в Петербург Александр Константинович все пытался узнать, что же хотел Петр Ильич сказать в своем письме, и несколько раз спрашивал его об этом.
— У тебя неисчерпаемые запасы музыки, а вот, по-видимому, ты стараешься придумывать темы, — сказал как-то Чайковский.
А в другой раз на вопрос, что же является главным недостатком в его произведениях, ответил:
— Некоторые длинноты и отсутствие пауз.
Но в общем-то Александр Константинович понял, что Чайковскому не хватало в его музыке той непосредственности и глубокой человечности, которая была свойственна собственным сочинениям Петра Ильича. Подтверждение этой мысли он давно уже пытался найти не только в словах композитора, но и в его музыке. Глазунов изучал произведения Чайковского, открывая в них каждый раз что-то новое, захватывающее. Порой это новое становилось приемами и его творчества, неотъемлемыми и необходимыми.
Мир человеческих чувств начал занимать в музыке Глазунова все большее место. Давно уже была закончена посвященная Чайковскому третья симфония, где еще не совсем умело, а иногда и наивно он заявлял о переходе на позиции «новой веры». Четвертая симфония, которую он дописывал в эти дни, получилась более органичной. Новые увлечения прочно срослись в ней со старыми заветами учителей, и произведение оказалось оригинальным и ярким. Втайне он и сам гордился своим детищем, но, слушая симфонию Чайковского, проверял себя еще и еще раз.
16 октября состоялся концерт, на котором была исполнена шестая симфония Чайковского. Однако — то ли композитор, который всегда очень волновался при дирижировании своими произведениями, не сумел донести ее до слушателей, то ли музыка показалась слушателям очень новой и необычной — успеха она не имела.