А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк — страница 12 из 82

По правде говоря, вовсе не страх, что мы встретим кого-нибудь в садах и наткнемся во дворе на родителей, а эти два живых зверька за пазухой у Хели согнали нас на утренней заре с сонной крыши. Ведь когда мы проснулись, дрожа от холода, в ее глазах я опять увидел мальчишек в пруду, а потом — игравшего в песке карапуза. И снова горло мое было пронзено ножом, и у меня заболел низ живота. Поэтому мне лучше было поскорее слезть с крыши и уйти в поля, что широко потягивались после августовской дремоты на утренней зорьке.

Усни я на крыше с кем-то из ровесников, я мог бы освободиться от соломенного сна хоть к полудню. Никого бы это не удивило — чему тут удивляться: уморился человек на работе и разоспался, как барсук. И если бы нас даже застали на крыше, никто не бросил бы в нас яблоко, чтобы спугнуть наш сон. Разве лишь тот, кто никогда не видел и не знал, как двое спящих, если их неожиданно разбудить, съезжают на собственных сиденьях с крыши, полной яблок и птиц.

И таких двоих, что освобождались после ночи от соломенного сна крыши, воистину можно было принять за заблудившихся в садах святых, за возвращавшихся с престольного праздника бездельников или зарабатывающих себе вечное спасение богомольцев. А в крайнем случае — за воришек, которым впервые за много месяцев повезло, вот они и хватили на радостях лишнего и, чтобы протрезвиться, выудили из колодца бидон со сметаной, а после сметаны им захотелось еще и яблок.

А из-за двух живых зверьков, что вздрагивали за пазухой у Хели немножко не так, как сорванные яблоки, люди в поле могли бы подумать о том, о сем и еще об этом. Конечно, могли бы подумать о том, о сем и еще об этом, ведь и я, глядя на этих зверьков, рвавшихся с привязи, помня обеими руками, губами, головой их очертания, подумал о том, о сем и еще об этом, подумал, хотя уже знал, как совершается и то, и се и как совершается это. Может, именно потому, что я уже знал, как совершается и то, и се и как совершается это, я и не хотел, чтобы встреченные люди, не отведав того и этого, проходили мимо нас, словно отведывая и то, и се и еще отведывая это.

И я хотел, чтобы мы поскорей, раньше других очутились на огородах, в августовском убежище из овса, из кукурузы, из гороха, из белого и красного клевера. И тогда на огородах, чтобы не обидеть тех, кто пройдет за нами, я еще раз за них подумал, глядя на зверьков, что вздрагивали за пазухой у Хели, о том, о сем и об этом тоже. А принимая на себя одного эту думку о том, и о сем, и еще об этом, я очищал для людей, что пройдут после нас огородами, августовскую утреннюю зорьку от ненужного пыла, от любопытства, ведь оно ох как мешает, особенно если с косой идешь на жнивье или на луг.

А захотев и для себя очистить зарю, что колосилась за рекой, я только подумал о том, о сем и еще об этом и не сказал ни слова, не протянул руки, чтобы помочь живым зверькам за пазухой. И Хеля тоже, видно, только подумала о том, о сем и еще об этом, она не взяла мою руку, блуждавшую возле нее, не потянула меня за волосы, не запрокинула мне голову к утренней зорьке, чтобы поцеловать меня и до крови укусить мне губы. А когда мы пробирались по просвету между садом, овсами и кукурузой на просыпающиеся огороды, она даже приподняла обеими руками собранные за пазуху яблоки. И два живых зверька, что волновались среди яблок, забрались в зеленый и золотой ранет и успокоились там. И пока мы шли по огородам, не видно было, как зверьки шевелились.

И в пруду, возле которого мы проходили, не покачивалось ни одно яблоко. Видно, за ночь они доплыли до берега. Вода была чистая, словно ее гусиным крылом подмели. И речи быть не могло о том, чтобы обмыть в ней меч палача и казацкие шашки. Наоборот, мне казалось, что в такой вот воде можно выстирать свадебную фату, вымыть краковскую конфедератку с павлиньими перьями и только что срезанную с деревца на подоконнике веточку мирта.

И мы спокойно, не встретив никого по пути, прошли все огороды, за которыми зеленели очерченные утренней зарей крыши наших домов. Мы остановились под ракитами и, трогая ладонями яблоки друг у друга за пазухой, пытались поцеловаться. Но яблоки, словно горбы, опять помешали нам. Нас рассмешила эта помеха, хоть и похожая на горб, но внутри полная рая и праздника.

Продолжая держать руки на яблоках за пазухой у Хели, я чувствовал, как в каждом из них притаились по два живых зверька. И захотелось мне вынуть этих двух живых зверьков из яблок и поцеловать при свете утренней зари. Но мне стало совестно, когда я припомнил, как еще до зари выходил из дремы, из риги, из июньского сена и к моим коленям прибегали мокрые от дождя и росы собаки и кошки. Они ластились ко мне, и от них пахло смятой травой, спугнутым сном, задушенной и съеденной до последнего писка птицей. А я гладил их по головам, отпускал им все грехи — задушенного птенца, хомяка, зайца — и придумывал им разные игры, пока они, напрыгавшись до упаду у моих рук, не укладывались мне на ноги и не засыпали.

Не годилось то человеческое, живое, что притаилось в яблоках за пазухой — в золотом и зеленом ранете, — вынимать на заре, держать в ладонях и сравнивать со слепо послушными головами животных. Вот я и снял с груди Хели руки, и лишь тогда, когда прижал их к бедрам, у меня перестало болеть горло и прошла боль в животе. И я мог, не стараясь понапрасну проглотить огрызок яблока в горле, не разгребая носком сапога кротовую нору, сказать Хеле, что мы встретимся на гулянье.

А когда я отпустил уже руки и мог сказать, что мы встретимся на гулянье, Хеля отняла ладони от моей груди и улыбнулась. Но, улыбаясь, не произнесла ни слова. И так, прижав руки к бедрам, мы уходили друг от друга пустошью, расшитой ракитами, за которыми зеленели крыши наших домов, очерченные жесткими перьями зари. А уходя, мы все время видели друг друга в пруду, нагом от наших тел, ведь мы еще не совсем протрезвели от сна на крыше и, оборачиваясь, то и дело глядели друг на друга. И еще, забегая вперед, видели мы друг друга на престольном празднике, ведь тот праздник, что должен был начаться завтра, уже был в нас.

6

Музыкантов на гулянье пригласили из-за леса, из деревянного местечка. Это было еврейское семейство, что из поколения в поколение ходило со свадьбы на свадьбу, с гулянья на гулянье, а возвращалось за лес, в деревянное местечко, раз в неделю, к субботе. Для них, для этих музыкантов, как полагалось по их вере (это и в договоре было), готовили в специально вычищенной песком кастрюле кошерную курицу или гуся. Однако на всякий случай у отца этого музыкального семейства, первой скрипки, за спиной была холщовая котомка. В ней всегда лежало несколько луковиц, пара головок чеснока, маца, хала и кусок жареной козлятины.

Еврейский оркестр приходил на свадьбы и гулянья словно из чужих сторон. Правда, видно было, как посмотришь на них, выходящих из соседнего леса, с окрестных лугов, что они из деревянного местечка, полного блеянья коз, хрюканья поросят, валявшихся в грязи, полного летающих в воздухе перьев резаных кур и гусей, полного кроличьих и заячьих шкурок, но все-таки ощущалось, что в них качаются иные деревья, колышутся иные травы, иные кличут перепелки, по-иному пролетают птицы, иное предсказывают потроха, разложенные в тазу, по-иному бьет хвостом рыба о морской песок.

Только начав играть, они незаметно становились такими же гостями на празднике, как и все. На них были долгополые сюртуки и ермолки, и руки их складывались для иной молитвы, приучены были к иной работе, они не пахали землю, не сеяли хлеб, не принимали новорожденных сосунков, не резали их и не сдирали с них шкуру, а потому никак не находили согласья с руками праздничных гостей. Но когда музыканты наклонялись над инструментами, а значит, над деревней, сидевшей и поле, в лесу, в овчинном кожухе, в корчме, наклонялись, чтобы извлечь праздничные звуки, они, музыканты, приходили со всеми в согласье. Ведь звуки им удавалось извлечь такие — дай бог, чтобы каждому так удавалось извлечь сад из-под глубокого снега, кружева из льняного мотка, золотого щегла из полена акации.

И в то воскресное утро я сначала увидел развевавшиеся по ветру полы, контрабас за плечами и скрипки за пазухой. Музыканты шли от леса лугами. Входили поодиночке на пустошь, что лежала гораздо выше лугов. Шли по холмистому краю — почти по небу, по самой зорьке: луга вдруг покинули их, а пустошь, что травинка за травинкой убегала к ракитам, еще не вышла им навстречу. Я знал: дойдя до плетня с перелазом, что отгораживал пустошь от хлебов, они снимут из-за плеч контрабас, повынимают из-под сюртуков скрипки и кларнет. И заиграют. Я ждал их игры. И подумал, что тогда-то и начнется для меня гулянье. И встал я нарочно пораньше, чтобы не проспать случайно первого звука на пустоши, на августовской зорьке.

К тому же, уговорившись с Хелей встретиться на гулянье, я поглядывал вчера весь день на ее дом и видел ее в высоко зашнурованных красных башмачках, в широкой юбке и вышитом лифе. От этого я без конца думал о гулянье и даже пробовал в риге, в конюшне, в доме и в поле, когда вокруг никого не было, сочинять припевки и притопывать, чтобы показать себя на гулянье, бросая в контрабас по злотому или по два.

А если бы даже я и не уговаривался с Хелей встретиться на сегодняшнем гулянье, то все равно встал бы до зари, чтобы увидеть идущих из лесу и с лугов музыкантов. И раньше, когда еврейским музыкантам случалось играть в нашей деревне, я вставал на заре и внимательно приглядывался, как они приближались к нашей околице. Вставал я так рано вовсе не потому, что путал этих еврейских музыкантов из деревянного местечка за лесом с теми музыкантами, что играли когда-то в Кане Галилейской. А потому, пожалуй, что не мог понять, отчего они, идя по холмистой части пустоши, перед самой околицей, от которой начиналась наша деревня, вся в гусином пухе, в звериной шерсти, в разъезженной глине, в сонном бормотанье, снимают контрабас, достают из-за пазухи скрипки и кларнет и начинают играть, И потому еще, может, что совсем карапузом, не в силах дождаться, когда родится обещанный мне жеребенок, я проснулся на рассвете и, выйдя на порог, в первый раз увидел нынешнего отца этого семейства — первую скрипку, шедшего с оркестром на гулянье. Тогда он играл на контрабасе. В то время первую скрипку в оркестре играл отец нынешнего отца, и он тогда нес за спиной холщовую котомку с кошерной едой.