А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк — страница 13 из 82

А во второй раз увидал я этот оркестр зимой. Но не видел, как он подходит к деревне по пустоши на косогоре, по снегу, покрытому заячьими, куньими, лисьими и вороньими следами — зимой об эту пору еще темно, и ни одного мальца так рано с печки не стащишь. И меня тогда не вытащить было из-под овчинного кожуха. Еврейских музыкантов я увидел позже, днем, когда они выезжали из-за ракит на широких санях, расписанных дерущимися петухами.

Шел снег, и в этот снег со взмыленных коней, что были разукрашены лентами, колокольчиками, еловыми ветками, летели хлопья пены. А музыканты стояли в широких санях, расписанных дерущимися петухами, и вовсю размахивали смычками. И, размахивая смычками, всем своим существом тянулись за ними, чтобы стоя удержаться в санях и ни на волосок не оторваться от мелодии. А снег валил все гуще и гуще, старался засыпать музыкантов, смычки и резные инструменты.

Вот я и подумал, что музыкантам нарочно дали таких норовистых коней, чтобы кони понесли и оторвали их от мелодии. И не зря, видно, я так подумал: коням все-таки удалось ускакать от стоявших в санях музыкантов. И уже сами по себе, волоча перевернутые сани, расписанные дерущимися петухами, кони мчались из-под ракит на широкую пустошь. Только что музыканты стояли в санях и изо всех сил держали мелодию — и вот они врассыпную лежат на пустоши, покрытой снегом, а под снегом скованной льдом.

Рядом с музыкантами и на них валялись скрипки и кларнет. А нынешний отец, тот, что сейчас ведет оркестр на гулянье, лежал в разбитом контрабасе. Я еще не успел добежать до музыкантов на заснеженной пустоши, а они уже поднимались и с их помощью поднимались скрипки и кларнет. Не мог только подняться нынешний отец — тогдашний контрабасист, и не мог встать на деревянную ногу разбившийся под ним контрабас. Пришлось музыканта вытаскивать из контрабаса. Но пока он лежал, вытащить его было трудновато. Вот его и поставили вместе с контрабасом на обледеневшей пустоши, и двое держали его под руки, а еще двое изо всех сил стаскивали с него разбитый контрабас. А когда наконец удалось поставить отдельно музыканта и отдельно контрабас, мы услышали, как тогдашний холостяк, а нынешний отец говорит собравшимся вокруг гостям:

— Ой, люди мои, люди, если бы вы знали, как мне хочется смеяться. Смотрите, люди, какую со мной шутку выкинул сегодня этот урод. Столько лет я ему брюхо почесывал, шею гладил осторожненько, по спине, вдоль хребта всей рукой водил, а он только сегодня, на этом фаянсе, на этой ледяной штуке замычал, как полагается.

Вот после тех слов о разбитом контрабасе и после того, как люди смеялись и сами музыканты смеялись, мне и понравилась эта семья из деревянного местечка. А потом она понравилась мне еще больше, когда разбитый вдребезги контрабас был уже склеен и опять мог ходить по свадьбам и гуляньям и убегать с пробитой спиной и израненным брюхом с этих свадеб и гуляний через выдавленное локтем окно.

И я ни разу не прозевал еврейского оркестра, с тех самых пор, как тогдашний юнец, а нынешний отец семейства женился в деревянном местечке и у него посыпались дети, а он все чаще, выручая своего отца, стал играть на скрипке. И только иногда — на склеенном контрабасе. И как-то весной, когда его старый отец, отогретый от снега, вынутый из-под перин, приковылял к нам на свадьбу, ему, тогдашнему молодому муженьку, пришлось играть на контрабасе.

Но контрабас, всегда такой хороший, звучал не так, как обычно. Только перед обедом, когда музыкант, выходя в весенний сад, положил его брюхом на стол и из него стали выскакивать друг за дружкой едва оперившиеся цыплята, все разъяснилось. Оказывается, жена, не допросившись для наседки корзины с соломой, использовала вместо нее кое-как склеенный контрабас. Тогдашний молодожен, а теперешний глава семейного оркестра, в тот раз был весьма смущен. Но все-таки нашелся и сказал, что этой громадине уже несколько лет хотелось кого-нибудь родить и наконец-то она родила столько маленьких скрипочек. И раз уж так случилось, он теперь может не беспокоиться и доверить громадину своему сыну, а сам будет играть первую скрипку.

Я припоминаю, как еврейский оркестр из деревянного местечка за лесом идет на утренней зорьке пустошью на косогоре в вифлеемском свете, что едва порошит из-за набитых зерном амбаров и деревянных сараев, полных рассохшихся бочек, тележных колес, досок и сосновой щепы. И мне даже не надо смотреть, как еврейский оркестр идет пустошью на косогоре, чтобы увидеть, как он идет по небу, — я столько раз видел, как он там идет, что в моей памяти, в моих снах осталось то свадебное шествие еврейского оркестра по небу.

Но только теперь, много лет спустя, я понял: музыканты тоже знали, что люди, стоящие на порогах домов, в садах, на краю пустоши, видят их шествие по небу. И музыканты не были уверены, не осудят ли их люди, стоящие на крылечке в саду, за такое шествие по небу. Ведь то было не их небо, а небо этой деревни, которая только что выбиралась из сна. А их небо осталось там, в том деревянном местечке за лесом, и еще дальше осталось, и еще дальше.

Но, видно, еврейские музыканты все-таки не могли обойтись без шествия по небу на утренней зорьке. И поэтому они начинали играть еще до того, как входили под ракиты, где уже пахло гуляньем, а в саду слюнки так и текли от запахов праздничных угощений. Ведь давным-давно известно, что музыкантам разрешается пройти по небу на утренней зорьке — идут-то они, как положено, не в башмаках и не босиком, а в скрипках и контрабасе. И игру их, когда они вот так проходили по небу, можно было считать выкупом праздничной деревне, законной владелице небес.

А может, дело было совсем не в том, чтобы пройти по небу. Ведь никто из нас, деревенских, ни разу в жизни не пробовал по нему пройти. Ни те, кто по большим праздникам носил золотой балдахин над каноником и мог позволить себе ходить в шевровых башмаках, суконном сюртуке и белой рубахе, ни те, кто, уходя в рекруты, долго отмывал ноги щелоком. Ни те, кто, тронувшись умом, пробовал в престольный праздник забраться на колокольню и оттуда сделать один-единственный шаг, отделявший каменный костел от небес, расшитых легионерскими орлами и крылатыми божьими ангелами.

Может, этот отец, что вел за собой свой оркестр, состоявший из трех сыновей — второй скрипки, кларнета и контрабаса, — этот Абрам Юдка преображался на пустоши в праотца Авраама. И Абрам Юдка был на холмистой пустоши Авраамом из Иудеи, и его долгополый сюртук на черной шелковой подкладке развевался на ветру, на божьем дыхании. И не три сына шли за ним, а только единственный сын-контрабасист, возлюбленный Исаак. Правда, у возлюбленного сына Исаака не было за плечами вязанки хвороста, но зато был широкий контрабас, который уже стал один раз, зимой, грудой щепок, а значит, мог в любой момент стать вязанкой хвороста.

И так шли пустошью на косогоре праотец Авраам и сын Исаак. И играли. И утренняя зорька просвечивала сквозь их пальцы, сквозь курчавые волосы, и хотя и слабее, но тоже светила сквозь тоненькие скрипки и склеенный контрабас. И видел я, как они шли по пустоши, что лежала на косогоре, а значит, на небе. И так они проходили, когда я закрывал глаза. А закрыв глаза, я видел, как над ними движется меч.

И нисходили праотец Авраам и сын его Исаак с косогора, с деревенского неба, полного звериной шерсти, гусиных перьев, разных дудок и свистков, на пустошь, круто спускавшуюся к ракитам, где белел сколоченный из теса помост для танцев. Но хотя они сошли с косогора, с утреннего неба, расшитого орлами и ангельскими крыльями, не удалось им убежать от бога, взывавшего к ним с зари, от смерти, затаившейся в двигавшемся по небу мече, в протекавшей реке, в равнине, что широко раскинулась во сне. И еще не удалось им убежать от той старой смерти, что скреблась в вязанке хвороста или в том контрабасе, который в любую минуту можно было разбить в щепки.

Они шли низиной к дымившимся на утренней зорьке ракитам. А в ракитах, как и в мече, в вязанке хвороста, в разбитом контрабасе, тоже затаилась смерть. Там увидел ее мой отец. Оттуда она и пришла к нему.

7

Понапрасну я так рано встал. Теперь, когда еврейский оркестр вошел под ракиты и перестал играть, направившись к давным-давно присмотренной риге, всегда открытой для музыкантов, я вдруг ощутил запах сена и ссыпанных в него яблок. Можно было бы проваляться на нем до тех пор, пока не зазвонит колокол к утренней молитве. Мать, помолившись, задала бы корму скотине и лошадям. Она всегда старалась, чтобы в воскресенье я мог поспать подольше.

А мне захотелось послушать еврейский оркестр, шедший на гулянье, — ведь я давно его не слышал. После смерти отца и Ясека я не ходил на праздники. Только в это воскресенье я решил дать себе волю. Да еще, встав раньше, чем обычно, хотел я увидеть дом Хели, когда двери заперты на засов и весь дом крепко спит. А увидев ее дом, а потом шедший по лугам еврейский оркестр, я подумал о доме в дедовом саду. Мне казалось, что в его соломенной крыше осталось теплое углубление от нашего сна. Но я не мог разглядеть даже сада. На заре все было окутано утренней дымкой.

А потом мне некогда было смотреть в сады — еврейский оркестр приближался к пустоши и готовился заиграть. Да и он пришел слишком рано. Как видно, музыканты перепутали послеобеденное гулянье с утренней свадьбой или, поиграв где-нибудь в лесной деревне, прямо оттуда отправились к нам. Скорее всего, так и было: шла молва, будто в нашей деревне, стоявшей у реки и открытой всем ветрам, слаще всего спится. Чуть к снопу прижмешься, не говоря уже о сене, и тут же входишь в белокаменный сон. Музыканты, зная это, не остались в лесной деревне, а пришли к нам, чтобы выспаться на славу.

Делать мне было нечего, и я босиком, в штанах, натянутых прямо на голое тело, пошел в сад. С деревьев, приносивших всего лишь второй урожай, я срывал у самой земли крепкие, без единой червоточины яблоки. Клал их в корзинку, выстеленную соломой, относил в ригу и высыпал в разворошенное сено. Я думал, что к осени женюсь на Хеле, а тогда нам приятно будет лежать на сене, доставать из него яблоки и грызть их. И еще я стал думать, кого мы пригласим на свадьбу. Выходило, что придется смолоть несколько мер пшеницы на пироги, заколоть откормленного поросенка и годовалого бычка, не считая тех кур, гусей и уток, что нанесут на свадьбу гости. Мне хотелось, чтобы на моей свадьбе была вся деревня. Танцевали бы в народном доме. Там просторно, сотни полторы танцоров поместится. А играть будет еврейский оркестр.