— Станцуешь со мной, Петр?
— Еще не заиграли, Хеля. Как заиграют, станцую. А пока пойдем, выпьем малаги!
Парень, взяв Хелю за локоть, потянул ее за собой. Я шел за ними, обнимая Марысю. Глядя на парня, я заметил, что правая пола его пиджака отвисает и кажется чуть длиннее левой. Я пробовал угадать, что у него в кармане: просто молоток или «пушка». Сняв руку с бедра Марыси, я невольно полез в карман. Там был холодок никелированной стали.
Передо мной то и дело мелькал в ракитовых ветвях почти черный от солнца загривок парня из-за реки. Видно, тот, свозя хлеб с поля, любил полежать на возу. По одному только загару, не говоря уже о тяжелой, валкой походке, можно было понять, что хлеба свезено немало. Я еще раз взглянул на его густой, белесый чуб. У меня прямо руки зачесались. За такой чуб как раз удобно ухватить, оторвать от земли, поднять к звезде, на свет и ударить промеж глаз.
Возле буфета, сбитого кое-как из нескольких досок, толпился народ. Выпивали почти все холостяки. Парень заказал бутылку малаги и разлил вино в фаянсовые кружки. Мы выпили залпом. Я тоже поставил бутылку. Стоя под ракитами, мы потягивали вино. У него был вкус вынутого из глины ножа и далекого, детского сна. Когда мы принялись за четвертую бутылку, заиграла музыка. Хеля положила руку мне на плечо. Я посмотрел ей в лицо. Она напоминала мне ту шестнадцатилетнюю девушку из здешних мест, что убегала по заросшему орешником лесу от царского казака с шашкой наголо. Лес был все гуще, а казак — все ближе. Его шашка, рубя ореховую лозу, задела девичью косу. Встретив березку, полоснула ее кожу. А на открытой поляне рубанула по спине, рубанула по спине, рубанула по спине. На мох, на чернику упала отрубленная коса. С обнаженной шашки упала белая кожа березы и капля смолы, и сумерек, и смерть. И с той войны лежит в костеле под стеклом эта девушка, время ее даже малым перышком не коснулось. В ее открытых глазах — лес и казак с шашкой наголо.
Я обнял Хелю за плечи. Ее разгоряченное тело пахло еще тем сном с соломенной крыши. Пахло малагой. Железом и шашкой. Березой и казаком. И парнем из-за реки. Видя все это и чуя все это, я готов был двинуть кулаком промеж глаз того парня, что стоял передо мной и потягивал вино, того казака, что мчался по лесу с шашкой наголо. А когда я уже готов был это сделать, парень отвернулся, чтобы поставить кружку. Я увидел его почти черный загривок. И тут же увидел возы хлеба, чуть ли не шипевшего от зноя. И парня, что лежит на снопах, посвистывает сквозь зубы, вслушивается в стук воза на проселочной дороге, подъезжает к помещичьему саду, рвет яблоки с веток, задевающих снопы. И вместо парня я увидел Ясека, увидел, как он выводит из помещичьей конюшни вороную трехлетку. Вороная разукрашена ленточками и оседлана. Ясек — в черном сюртуке, при галстуке, на груди — белый бант и веточка мирта. Рядом с ним стоит вдовушка, за ней — молоденькая служанка в свадебной фате.
Я потянул Хелю за руку. Мы почти бегом бросились в музыку. Танцуя, я чувствовал, как в Хеле поднимается на передние копытца весенний жеребенок. И вскакивает на все четыре ноги, и бежит рысцой по цветущему саду, а из сада мчится в белый клевер. А потом дрогнули два тяжелых яблока, два живых зверька. Мои руки перешли на косу, на шею, на спину девушки. Два живых зверька дышали во мне. И у меня не болел низ живота, и горло не было пробито стрелой. Я входил в задорный танец, как в воду, нагретую солнцем за долгий знойный день. Только на губах оставался вкус железа, вкус шашки.
Рядом с нами парень из-за реки танцевал с Марысей. Я заметил, что он то и дело поглядывает в нашу сторону, и ответил усмешкой — ему, казаку, Ясеку. Парень остановился у контрабаса, заплатил музыкантам и запел. И махнул мне рукой. Когда кончилась его припевка, я тоже остановился у контрабаса, заплатил и запел свое. И так несколько раз подряд. С трудом переводя дыхание, обливаясь потом, мы сошли с помоста под уже потемневшие ракиты. Там толклось все больше пьяных, и кто-то опять потащил нас в буфет. Оттуда мы зашли в соседний дом распить еще поллитровку. Когда мы снова пошли танцевать, почти совсем стемнело. Правда, помост освещали две керосиновые лампы, но ракиты и пустошь скрывал сумрак, хотя с предсентябрьского неба над ними были сметены августовские грозы и выглядывали звезды, огромные, как собачьи головы.
Теперь я танцевал с Марысей. Она была выше Хели. Если голова Хели едва доставала мне до плеча, то лицо Марыси, когда я танцевал с ней, было возле самых моих губ. И мне захотелось поднять ее голову к небу, увидеть ее припухшие губы, сорвать ракитовую веточку и подать ей. А когда она стиснет ее зубами так, что зеленый сок потечет по подбородку, поцеловать в губы и почувствовать горьковатый вкус ракиты, остывающего дня, черных ягод, сбитых казацкой шашкой.
Но Марыся, танцуя со мной, танцевала в стороне от меня, в стороне от ягод, в стороне от поцелуев. И моя рука не хотела подняться с ее спины, не хотела послушаться меня и перейти на ее ключицы. И когда мы подходили к контрабасу и я платил и пел припевки, мой язык никак не слушался меня и не хотел петь: «Ой, Марыся, Марысю, милая Марыся». Я побаивался своего языка. Чудилось мне, что вместо меня запоет парень из-за реки, казак, что несется по березовому лесу с шашкой наголо.
Танцевали почти до утра. Когда стали расходиться, пустошь под ракитами, по щиколотку залитая росой, была сизой от рассвета. Мы уходили с помоста чуть ли не последними. Проводили музыкантов в соседнюю ригу и еще постояли немного у приоткрытых ворот, подпевая, пока они забирались на сеновал. Когда затихли скрипки и контрабас и перестало шептаться сено, разворошенное ко сну, я предложил девушкам проводить парня из-за реки до берега. Он, правда, отказывался, говорил, что знает реку как свои пять пальцев и брод найдет с закрытыми глазами, но когда Хеля взяла его под руку, позволил себя вести.
Огороды были все в росе, и мы сняли ботинки и засучили брюки до колен. Мы шли гуськом по узенькой тропке, твердой, как камень, от ног нескольких поколений. Протоптанная в железистой глине, она уже остыла после дневной жары и обжигала ноги сильней, чем лед. Чтобы согреться, мы почти бежали. Когда мы приближались к пруду, Хеля, шедшая впереди парня из-за реки, отстала от него, прижалась ко мне, а видя, что те не смотрят, потянула меня за чуб и поцеловала в губы. И, напевая, снова бегом обогнала парня из-за реки.
Когда мы спускались с дамбы, от реки, что по-змеиному блестела слюдяной чешуей, поднималась заря. Мы бросились бежать, все быстрее и быстрее, к реке, к змее, к заре, сквозь высокую лозу. Наши локти задевали ветки, и они били нас по лицам. Мы низко наклоняли головы, стараясь увернуться. В этой-то лозе — она как раз годилась для того, чтобы гнать сквозь нее кающихся грешников, — я и наткнулся на Марысю. Обнял ее за талию. Она оглянулась. В зубах у нее была тоненькая веточка. Зеленый сок стекал с уголка рта. Я поцеловал ее в губы, сжимавшие тоненькую веточку, в губы с каплей зеленого сока. И рассек себе веточкой губу. Вкус крови смешался со вкусом сока. Когда я смотрел на испуганно отпрянувшую Марысю, на ее щеку, измазанную зеленью, мне показалось, что я обнимаю ивовый куст и вслепую ищу губами его твердый рот.
Но это продолжалось один миг — парень и Хеля, бежавшие впереди, уже звали нас. Крича «ау, ау», мы мчались к ним, а лозняк хлестал нас. Они стояли у реки. Парень — пониже, почти у самой воды. Хеля — на пригорке, по пояс в желтой траве. Парень выбирал на мелководье камни поудобнее, стараясь забросить их на тот берег. Но у него не очень-то получалось. Камни падали в воду. Придерживаясь за траву, я спустился к нему, выбрал себе несколько камней и стал бросать. Я слышал, как они падают в лозняк на той стороне реки.
— Рука у тебя ловкая и верная. Ты и птицу собьешь на лету. А вот на локтях потягаться — так, пожалуй, со мной не справишься.
— Давай попробуем?
— Давай!
Мы поднялись на пригорок. Притоптали высокую траву. Легли на нее, тесно сплетя руки. Под моей лапой дрогнул его локоть, хрустнуло запястье и рука стала клониться к земле. Я смотрел на него исподлобья. Волосы упали ему на лоб. Глаза были широко открыты. От напряжения у него дрожал подбородок. Он начал кряхтеть. Облизывая пересохшие губы, передвигая кончик языка из одного уголка рта в другой, парень старался таким образом помочь руке, что клонилась все ниже. Когда его квадратная голова стала чаще дергаться на окаменевшей от напряжения шее, а левая нога начала подниматься и опускаться, подниматься и опускаться, разгребая траву до песка, я не выдержал и рассмеялся. Он напоминал мне нашего пса, который в июне на лугу, мучась от жажды, сунул морду в кофейник и не мог ее оттуда вытащить. Так и носился с кофейником по лугу, глухо тявкая.
Парень воспользовался моментом и выровнял руки. Теперь он, собрав все силы, пригибал мою ладонь к земле. «Ох ты, дуболом татарский, — подумал я, — ну, я уж тебе покажу». И, напрягая мышцу за мышцей, выровнял руки. Но на то, чтобы наклонить его руку и придавить ее к земле, у меня уже не хватило сил. Теперь уже я кряхтел, дергал головой на онемевшей шее и бил ногой по траве. И понапрасну вызывал в себе бешенство той минуты, когда увидел, как парень танцевал с Хелей. Руки наши даже не дрогнули. Девушки, смеясь и подзадоривая нас, спустились к воде. По-прежнему стараясь пересилить друг друга, мы услышали оттуда крик одной из них:
— О господи, ну и рыбина! Прямо с челнок!
Мы вскочили и кубарем скатились к ним. Конечно, никакой рыбины не было. Да если бы и появилась та рыбина, что жила в нашей реке и должна была всех нас накормить, мы все равно ее не увидали. Пока мы старались пересилить друг друга, река, совсем недавно похожая на змею с блестящей чешуей, изменилась и сама стала огромной рыбиной, которую колют вилами. Заре удалось наконец перескочить через трехлетний лозняк и побросать копья в самую середину воды. Но парень не сдавался. Стоя у самой воды, так что на белом дне видны были ноги, он вынул из кармана револьвер и, перебрасывая его из руки в руку, сказал: