А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк — страница 27 из 82

Было уже поздно. Когда я посмотрел на звездное небо, Большая Медведица, стоявшая с вечера над ракитами, вскарабкалась на верхушки сада. Вернувшись в дом, я поговорил с соседями о всякой всячине, но, как только кончилась малага, они, похлопав меня и Моисея по спине, разошлись по домам. После их ухода мы помогли матери убрать со стола и вышли в сад. Выкурив по цигарке, забрались в ригу. Прежде чем уснуть, мы договорились, что завтра с самого утра отправимся на поле у терновника. Объезжая деревни, напрямик, лугами и лесом я отвезу Моисея в местечко.

В риге было еще темно, когда мы выбрались из перин и душного сена. Вдвоем быстро управились с лошадьми и возом и уже через четверть часа были готовы в дорогу. Конюшня дышала теплом, как хлебная печь. Я вывел лошадей оттуда, они стояли под яблоньками, уже обожженными первыми заморозками, и от них поднимались белые облака. В плетеном кузове на вязанке сена сидел Бурек и обнюхивал, словно кость, лежавший поперек вязанки кларнет. Казалось, он вот-вот возьмет его в передние лапы и заиграет ему одному известный собачий псалом.

Набросив на плечи шинели, мы стояли, покуривая махорку. Моисей, подойдя к возу, развязал вещевой мешок, проверяя, все ли захватил с собой. Видно, чего-то недоставало — слишком долго он возился.

— Тфилим, мои тфилим[7]. Ты, Петр, не видал, куда они девались? Я же не могу вернуться домой без тфилим и с остриженной головой. Это хуже, чем самому стариков заживо в гроб уложить.

Втоптав окурки в траву, мы вернулись в ригу. Несколько раз перерыли перины и сено под ними. Тфилим не было. Не было их и ниже, на клевере, где вчера Моисей, стыдливо выбравшись из-под перин, долго и горячо молился. Я успокаивал его, как мог. Он повеселел только тогда, когда я пообещал, что, приехав с поля, еще раз перетрясу все сено.

Мы ехали без этого ковчега завета, напоминавшего квадратное яблоко, без этого Соломонова храма, полного радостных, покаянных и воинственных псалмов, полного диких зверей, пронзенных копьем, зарубленных мечом в лесу, в степи, в пустыне и в небе. Позвякивали удила, пес, опершись передними лапами о край плетенки, облаивал птиц, вылетавших из утренней зорьки. Сквозь спицы колес пересыпался глубокий песок проселочной дороги.

Мы заговорили только посреди лугов, когда над чуть заметным, а точнее, едва ощутимым лесом воздух стал прозрачным, как осенняя река. Но разговор у нас не клеился: Моисей то и дело возвращался к потерянным тфилим, а я не мог забыть вчерашних слов Хели. Здесь, на лугах, впервые (не считая вчерашнего и позавчерашнего сна) увидел я в себе, прикрыв глаза, Марысю. Но видел я ее не на гулянье, не у реки, не идущей с высоко поднятой головой под ракитами. Она все время являлась мне в березовом лесочке, убегавшем с моим криком. И подавала мне ведро с парным молоком.

Мне не хотелось вспоминать березового лесочка, не хотелось вспоминать, как он убегал с моим криком, как убегал по похожему на гашеную известь березняку раненый Стах, и я запел. Ко мне присоединился Моисей, а потом стал повизгивать и метаться в плетенке пес. Ехать по пустым лугам и петь под собачий визг было смешно, и я огрел пса кнутом, схватил за загривок и сбросил с воза. Пес побежал перед дышлом, подпрыгивая к мордам лошадей.

Петь мы перестали только в лесу. Нас заглушал стук колес на лесной дороге, перевязанной в песке тысячами корней. В лесу стук окованных колес слышишь во сто крат сильнее: в дубраве — так, в ельнике — иначе, а на полянках, где папоротник, — совсем по-другому. Да и лес этот, хоть и рос в низине и дымился болотцами и смолистыми одноглазыми озерцами, напоминал нам жешовские леса, бегущие с пригорка на пригорок. Вот мы и прислушивались, не звякнет ли сабля, зацепив ореховый куст, не гоготнет ли задетый ею гусак, не отзовется ли сойка над затаившимися в молодой поросли беглецами.

За лесом надо было проехать через маленький хуторок. К окрестным деревням он не относился. На этот хутор почти никогда никто не приходил и не приезжал. И вспоминали о нем в управе и в соседнем приходе только во время сбора налогов и податей. Люди из окрестных деревень тоже не очень-то хорошо знали, сколько там домов, сколько взрослых и детей. Никто не ездил туда на свадьбы, гулянья и крестины, ведь наши там не женились, не зная, с какой присказкой и бутылкой туда ехать и каких сватов засылать. Хуторские тоже не торопились приходить в соседние деревни. Мы их и не видали нигде, кроме Моисеева деревянного местечка.

Узнать же их можно было сразу. Ранней весной, кроме березовых веников, кистей из просяной соломы, украшений из отцветшего камыша, изготовленных к вербному воскресенью, и сосновых кропил, они продавали фигурки, вырезанные из дубового и букового дерева. Никто не хотел их покупать: они не были похожи ни на святых, ни на простых людей, ни на рыцарей и королей со скипетром и золотым яблоком-державой. Все было перемешано в этих фигурках. И еще в них можно было увидеть что-то от зверей, от птиц и от трав — от всего понемногу.

На хуторе и молились будто бы не так, как в соседних деревнях. Правда, верили в похожего бога, но не считали, как мы, что его давным-давно здесь нет, что он может присниться, но не сумеет даже мизинцем задеть ни воду, ни воздух. Получалось, что, хотя их бог и не живет уже на хуторе, но еще теплый отпечаток его тела остался в сене и в овсяной соломе, где боги любят поваляться, когда бродят по свету. Будто бы бога ихнего спящим застал и унес оттуда и до сих пор носит по окрестным лесам дедушка или, самое большее, прадедушка этого хутора.

Вот почему парнишки с обритыми наголо и натертыми гусиным жиром головами стояли на коленях во время засухи у придорожной часовенки, вот почему святые образа мокли в речке на лесной опушке до тех пор, пока на предновье не звякнет, бывало, в озимом ячмене серп и не покатится по столу каравай, остистый, как барсучья шерсть; вот почему, едва родится ребенок, его несли в лес, завернув в свяченые травы. Да еще хутор весь был обнесен оградой, а вернее, частоколом. Между очищенными от коры осиновыми колышками была протянута цветная тесемка. Тесемку хуторяне будто бы получили от усадебного черта, поймав его в то время, когда он огромной мотыгой прилаживал их луга к бароновым. С тех пор тесемка охраняла хуторян от ведьм, что отнимают у коров молоко, высасывают у скота мозг из хребтины, превращают телят да жеребят в страшилища.

Все это мы помнили и поэтому так рано отправились в местечко. Правда, мы могли ехать кружным путем через деревни, но так было бы дальше и опаснее — туда вел тракт, на котором иногда появлялись немцы. Лучше уж рискнуть и поехать через отгороженный от белого света хутор.

Когда мы доехали до развевавшихся на ветру тесемок, я сошел с воза, выдернул из земли два колышка и кивнул Моисею. Лошади со ржаньем и фырканьем, словно чуя поблизости волка, протащили воз. Я вбил колышки обратно и на бегу вскочил на сиденье. Мы въезжали на хутор.

На небе и на земле все было тихо, как во мху, как в пуху птичьем. Даже в приоткрытых коровниках, из которых поднимались клубы пара, не слышались ни хруст сена, ни звяканье цепей, ни сонные коровьи вздохи. Только в ольшанике, что переходил в дубняк, булькала, переливаясь из пруда в пруд, вода. И над этой водой все сверкало, словно невидимая конница выхватила из ножен тысячи сабель.

Когда мы подъезжали к прудам, Моисей ткнул меня в бок.

— Петр, Петр, посмотри-ка, что там творится.

— Ну что еще эти чертоловы выдумали?

— Сдается мне, Петр, что это похороны.

— В такую пору? Без хоругви? Без отпевания?

— И гроб какой-то чудной.

— Вроде бы горбатый, Мойше?

— Как будто горбатый. Доски у них, что ли, покоробились?

Я хлестнул лошадей, чтобы опередить похороны, они приближались к проселочной дороге. Но лошади, завидев идущих от лесочка людей, заартачились. И прежде чем мы доехали до лесочка, люди, провожавшие гроб, уже перешли с просяной стерни на песчаную дорогу. Через несколько шагов мы застряли в середине процессии. Мы обнажили головы.

Только теперь, разглядев как следует горбатый гроб, я вспомнил увечного старичка с хутора. Его чаще всего видели на ярмарках: он продавал затейливые фигурки. Кроме фигурок, он продавал девчатам и хлопцам берестяные коробочки с какой-то травой, истертой в порошок. Достаточно будто бы весной на ранней зорьке выпить щепотку этой травы с кружкой березового сока, чтобы ночью, во сне, увидеть суженого или суженую. У старичка был горб и спереди, и сзади, некоторые верили, что стоит прикоснуться к нему, чтобы дети рождались стройные, как тополь, как мачтовая сосна. Кажется, моя мать, глядя, как я в саду задеваю чубом за ветки, обмолвилась, что, когда она была мной тяжела, то на ярмарке, украдкой от отца, коснулась рукой горбатого старичка.

Видно, этот старичок и помер. И теперь его хоронят. Но почему в горбатом гробу? И гроб-то горбатый и сверху и снизу. Правда, на увечье старичка и глядеть было страшно, но уж на гроб досок жалеть не стоило. А то его увечье после смерти еще больше в глаза бросалось. Размышляя обо всем этом и удерживая напуганных лошадей, я и не заметил, как к возу подошло несколько человек.

— Почему же, братья, вы на скорбь людскую так чудно глядите? Глаза на лоб лезут, кадыки трясутся, словно вас собрались на суку́ повесить. Человек увечный, жизнь увечно прожил и с увечьем номер. Хоронить такого и не след иначе.

— Они, отец, ничего не поймут, толкуй им хоть три дня и три ночи. Они оттуда, с Вислы, с реки. Там все по-другому: черное там станет после смерти белым, квадратное — круглым и прямым — кривое. Так что вы напрасно, отец, удивились.

— Что ж тут не понять-то? Да ведь тут все ясно. Молотком кривого жбана не поправишь. И зачем стараться? Молоко в нем будет стоять, сколько надо, и мед в нем забродит, сметана закиснет. Лучше, чем в тех круглых, расписных, красивых. Так и с человеком. Мы-то не видали, о чем его думки да что ему снилось. А что он надумал да руками сделал, то легкое было, как перо соколиное, как крыло ястребиное. И раз оно жило в том увечном теле, и подавно надо проводить с почетом то, что здесь, на свете, от него осталось. И вот так же точно, как оно осталось. Наш такой обычай. И вам надо тоже, раз вы к нам попали, по-нашему с братом увечным проститься. Сойдите-ка с воза. И с братом увечным, а кто знает, может, и первым из первых во господе нашем, проститься придите.