А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк — страница 36 из 82

шел я все быстрее к Птичьему долу, чтобы в ивняке подождать, когда будет возвращаться из местечка полицейский.

Я хотел пройти через весь Птичий дол, чтобы выбрать для себя место поудобнее. Я знал, что на дне Птичьего дола, за ивняком и кустами терновника, собирается много талой воды. И захотелось мне сойти к той воде, посмотреться в нее и обмыть в ней руки. Спускался я осторожно, держась за ивовые веточки и упираясь каблуками в сырую землю. Но ивовые веточки, уже отцветавшие, осыпанные липкими листочками, неожиданно выскользнули у меня из рук. Я кубарем покатился с глинистого берега. И как назло, попал ногой прямо на кобылку ловушки, поставленной зимой на зайцев. Я зацепился и во весь рост плюхнулся в воду. Опираясь на локти, выбрался я из воды. Промок я до нитки, измазался весь глиной и лягушечьей икрой. Чупага упала в воду. Делать было нечего — мне пришлось снять все с себя и постирать. Выжимал я свои тряпки так, что они трещали, потом развесил их на солнышке, на ветках ивы. Вошел в нагретую воду и пытался нащупать в тине и лягушечьей икре чупагу. Наконец нашел ее и выбросил на берег. Оглядел себя. Я был весь в лягушечьей икре и водорослях. Я решил искупаться. Теплая стоячая вода подальше от берега, за лягушечьей икрой и сыпучей ряской, была чистой, как слеза младенца.

Мне по душе пришлось это первое весеннее купание. Смыв с себя тину, лягушечью икру и глину, я стал нырять до заросшего белой травой дна. Я плескался в воде, как карапуз в лохани, хлопал по воде руками и ногами, пускал пузыри, притаившись на дне и глядя оттуда широко открытыми глазами на весеннее небо, все в зеленых веточках. Когда я снова, какой уж раз, погрузился в воду, стараясь сквозь нее разглядеть над собой выпускавшее листочки перистое облако, мне показалось, что кто-то меня зовет.

Медленно, не высовывая головы из воды, я встал на колени. Теперь я уже ясно слышал свое имя. Никогда раньше не слышал его так четко, как сейчас под водой. Напоминало это зов сквозь сон, сквозь высокие, в рост человека, хлеба, сквозь все детство, сквозь костел, заполненный пролетавшими драконами, псалмами и кадилом. Я почти захлебывался, но продолжал сидеть под водой, пытаясь улыбнуться Ясеку, Стаху, Моисею, Хеле, прижавшейся ко мне всем телом на зеленой от мха соломенной крыше.

Не выдержав больше под водой, я выскочил на голос, что звал меня по имени. Отбросив с лица мокрые волосы, я увидел Хелю. Она держалась за ивовые веточки и спускалась ко мне. Я успел только крикнуть: — Осторожно! — но она, задев ногой за проволоку, уже съезжала по глинистому берегу. Брызги полетели на иву, на зеленое от ивняка небо. В воде бурлило не то перистое облако, не то кусочек цветущего луга. Разбрасывая коленями воду, я побежал к этому облаку, к этому лугу. Потянул за торчавшую из воды светлую косу. Одежда прилипла к телу Хели. Я взял на руки это тело, с которого ручьями текла вода, и вынес на берег.

Посадив Хелю под иву, освещенную солнцем, я вспомнил, что я голый. Прикрылся руками. И увидев свои руки, белые как мел, так долго убегавшие от ее тела, косы, головы, от ее губ, от моей матери, нашей скотины и от тела моего, убрал их за спину, но, стыдясь своей наготы, присел на корточки и спрятался за иву. Оттуда я видел, как Хеля выжимает волосы, снимает кофту и верхнюю юбку, а потом нижние. Когда Хеля осталась только в сорочке, она сказала:

— Мне холодно. Не пойду в воду. А ты уже купался, так постирай мои тряпки. Не бойся, я не буду смотреть.

Когда я, вынырнув из воды, увидел спускавшуюся ко мне Хелю, я так обрадовался, что мне даже показалось, что мы только вчера договорились встретиться в Птичьем доле. Я стоял по пояс в воде и стирал Хелины вещи и вспоминал цветущие вишни возле ее дома, вспоминал, как я на тропинке все время останавливался и оглядывался, словно меня кто-то щекотал между лопатками. Я смотрел на Хелю, она сидела под ивой ко мне спиной, сушила на солнце распущенные волосы. И я, держа руки возле лица, руки, что убили почтальона и солтыса из-за реки, спросил у нее:

— Как ты здесь оказалась? Еще на сене я говорил тебе, чтобы ты больше ко мне не приходила.

— Я увидела тебя, увидела, как ты идешь. И как ты оглядываешься, тоже увидела. Я в это время как раз сажала мальвы в палисаднике и тебя увидела. С тобой не было собаки. Я всегда видела тебя с собакой. А тут ты был один. Ты еще никогда не был таким одиноким, как на тропинке. Даже в воскресенье, когда сидишь один на крыльце, а твои приятели проходят мимо твоего дома с девушками под ручку, везут их на велосипедах, ты не так одинок. Вот я и пошла за тобой. Мне хотелось спросить, почему ты так одинок. И еще мне хотелось, чтобы ты не был так одинок.

— Выдумываешь ты все, Хеля. Я совсем не одинок. Ты, видно, забыла, что я не одинок. Всегда я буду с Ясеком и со Стахом буду. А теперь вот и с Моисеем. А если так дальше дело пойдет, полдеревни буду в себе носить. Видишь теперь, Хеля, не могу я быть одиноким. Напрасно старалась, мальвы надо было сажать. Для него, Хеля, для Стаха. Он когда-то признался мне, что больше всего любит мальвы. Я их тоже люблю. Но не так сильно, как он. Он их любил с колыбели. Он говорил мне, что служанка выносила его колыбель, ставила перед домом в цветущие мальвы. С тех пор весь мир, все небо были для него в цветущих мальвах. А я полюбил мальвы только в школе. Когда учитель показал нам картинку. Какой-то дом, может даже помещичий, был на этой картинке. Правда, под соломенной крышей. Весь в цветущих мальвах. А среди мальв стояла девушка. Похожая на тебя. Со светлой косой. А возле нее улан. Он наклонился к ней. И этот улан как дне капли поды был похож на Стаха. И тебе надо было мальвы сажать, а не приходить сюда.

— Петрек, Петрусь, я же теперь знаю, что его нет. И тогда, в риге, тоже знала, что его нет. А говорила я, что он в тебе и приходит к тебе, и ко мне тоже приходит, потому, что ты еще на гулянье хотел, чтобы я к нему пошла. И увидела я на том гулянье, что ты хочешь, чтобы я к нему пошла, а сам с Марысей танцуешь, и танцуешь с ней чаще, чем со мной. А вот теперь я хочу узнать, был ли ты у нее дома, гуляешь ли ты с ней.

— Видишь же сама, что я ни с кем не гуляю. Ни с Марысей, ни с другой, ни с кем. Мне теперь ни с кем нельзя гулять. Даже с тобой, Хеля. И прошу я тебя, не подходи ко мне, не прикасайся ко мне, не смотри на меня.

Выйдя из воды, я развесил Хелины вещи рядом со своими. Я сгреб прошлогоднюю траву и пырей и сел подальше от Хели. Повернувшись к ней спиной, я смотрел, как синицы, перескакивая с ветки на ветку, собирают ивовый пух и выстилают им гнезда. Я не услышал, как Хеля на коленях приблизилась ко мне. Когда она закрыла мои глаза руками и наклонила мою голову, я вскрикнул. Я прижался к ее распущенным, еще мокрым волосам. Даже руки протянул, чтобы обнять ее голову и прижать к себе. Но, видя свои ладони из извести, протянутые к ее голове, а сквозь пальцы видя почти красное небо, вскочил. Я стоял перед ней голым и не стыдился своей наготы, хотя и заметил, что смотрит она на меня так, словно те мальчишки из августовского пруда были нашими сыновьями.

— Что ты так смотришь? Ведь ты уже видишь, уже знаешь, что выйдешь за палача, что будем мы купаться голыми, купаться в чем мать родила, и все реки, дно Вислы и дно Дунайца, будут красным сукном выстелены. На глазах у всех, на глазах у всей деревни купаться мы будем, не стыдясь ничего, и родишь ты мне сыночка, котеночка пушистого, палачоночка.

— Ты убил, Петр?

— Убил. Убил. И сегодня тоже убью. Если хочешь, оставайся. Увидишь, как буду убивать. Перед твоим приходом я купался. Ты удивлялась, наверное, почему в такое время я купаюсь. Я купаюсь всегда, когда должен убить. Я должен быть чистым. Как финка, вынутая из глины, как крыло, летящее под дождем, как горностай. И молиться перед этим я должен. Весь день молиться должен. А ночью, когда никто не видит, когда костел закрыт, я вхожу в него через витраж у ризницы, знаешь, через тот витраж, на котором сорок мучеников. И всю ночь лежу я распятым на кресте деревянном, к которому прибито тело деревянное, пронзенное насквозь и колом искалеченное.

— Я останусь, Петр. Останусь, так и знай.

Приближался полдень. С далекой пустоши, тянувшейся почти до леса, сгоняли в соседнюю деревню мычавшую скотину. Мы выбрались из Птичьего дола и сели под ивой. Надев на себя еще мокрую одежду, мы сушились на солнце. От нас валил пар, словно мы сидели на костре. В нескольких шагах от нас проходила тропинка. Мы не прикасались друг к другу и не разговаривали. Хеля, держа на коленях чупагу, вынула из нее стилет, попробовала большим пальцем острие. Вокруг никого. Был май, а в это время незачем торчать в поле. Я курил и поглядывал на околицу соседней деревни, высматривая, не едет ли на велосипеде полицейский. Именно около полудня он обычно возвращался из местечка.

Хеля его заметила первая. Она толкнула меня в бок и кивнула в сторону деревни. Я взял из ее рук стилет и всунул в чупагу. Встав из-под куста ивы, я попросил ее спуститься в Птичий дол.

Я вышел на тропинку, хромая и опираясь на чупагу. Полицейский приближался. Если бы не блестящие сапоги, я бы принял его за почтальона. Как и почтальон, он ехал на велосипеде выпрямившись и становился все выше на безлюдной тропинке. В дрожащем от жары воздухе чувствовался запах разогретой пашни и вынутого из воды железа, и раскрошенной извести. Когда я смотрел на полицейского неподвижными, слезящимися глазами, в побелевшем вдруг небе появилось сонное око провидения. И именно из этого ока прямо на меня ехал полицейский.

Когда он был в нескольких шагах от меня, я поднял руку. Он затормозил, не слезая с сиденья, остановился передо мной. Я достал из кармана пачку дешевых сигарет и, разрывая ее, попросил огонька. Он вынул спички. Подавая мне коробку, он внимательно смотрел на чупагу.

— Я вижу, ты охромел. Наверное, шатаешься по ночам с бандюгами?

— Ну что вы говорите, пан комендант. В нашей деревне как в курятнике. Тихо и спокойно. Даже днем не все из-за печи вылезают. Что же про ночь говорить. А вот чупагу мне приходится носить. С сентября. С того сентября. Царапнуло меня тогда, и вот я с тех пор хромаю.