Мы с Ясеком присматривали такой дом, а я, будто по делу, входил в дом и заговаривал с хозяевами. Тем временем Ясек стаскивал перину с жердей в саду или с крыльца, запихивал ее в мешок и задворками улепетывал за реку, к вдовушке. Перо из выпотрошенного наперника и сам наперник, выстиранный и накрахмаленный, вдовушка продавала в местечке. Выручку мы делили поровну на троих. Денег хватало нам на ром, на арак, на плюшки у лавочника Калмы, на барашковые шапки, на золотые сережки для вдовушки. А когда кончилась зима и перед самой пасхой пустошь зазеленела, а деревья зазолотились мелкими листочками, мы вместе с Ясеком пришли на хоры в новеньких лаковых башмаках и в пепельно-серых костюмах. И я вскакивал на ящик для свечей, чтобы запеть великопостный псалом, душный от пепла, желчи и ладана, тот псалом, что был вложен в уста висящего Христа, и слышал, как поскрипывают наши с Ясеком башмаки, чувствовал, как мои плечи обтягивает пепельно-серое сукно. И приятно мне было рассматривать возле алтаря, затянутого фиолетовым, вдовушку в новой шали, в настоящих коралловых бусах, в узорном платке, завязанном на затылке. Мне казалось, что я слышу, как она молится, и я представлял в ее невидимых мне глазах высокие каменные хоры и облокотившегося на орга́н Ясека. А закрывая глаза, ощущал, как вдовушка, стоящая на коленях перед Распятым, обнимает Ясека за шею, наклоняет его голову и целует в пахнущие табаком губы. А видя все это, я еще звонче пел великопостный псалом, псалом, израненный гвоздями, терниями и копьем.
Таким же звонким, как это великопостное пение, было все лето. Никогда раньше я не шел на сенокос, на жатву с такой радостью. Я прямо дрожал от нетерпения, входя с косой в росистую траву и в подсохшие на утренней заре хлеба, я ждал, когда мои мышцы нальются свинцом усталости. На работу я любил выходить в рубашке или майке, посматривая украдкой, как играют на короткой привязи мои луженые мускулы, как по твердому животу стекают золотящиеся на волосках струйки пота. А когда я приходил к реке, то выбирал на берегу место покруче и, голый, оттолкнувшись ногами от твердой земли или от камня, вытащенного из реки, прыгал в текущую за вечернюю зарю воду. В самом глубоком месте я нырял до дна, стараясь коснуться илистого песка, и тут же выныривал и, как ошпаренный, плыл на другой берег, теребя зеленую гриву реки. Там я опять выбирал кручу и прыгал в глубину. И так до потери дыхания, до первой звезды на ржаном июльском небе.
А возвращаясь домой, пробирался задворками среди яблонь и груш, усыпанных в эту пору кисловатыми плодами. И ни в одном саду я не пропустил ни одной яблоньки, ни одной груши, ни одной сливы. Я тряс их, схватив руками у самой кроны, и мне было приятно стоять в июльском вихре из кисло-сладкой мякоти, листьев и сумерек, перемешанных с брызгами росы. Правда, столько мне было не нужно, мне хватало полной пазухи и полных карманов, но меня радовала накопившаяся во мне сила, от которой даже высокие яблони гнулись в моих лапах, как березовые веточки.
Я ждал, когда яблоки, падая на землю, разбудят дремлющих в сараях собак, а те своим лаем — людей, разметавшихся в тяжелой дреме. И тогда, пригнувшись, почти на четвереньках, убегал я вдоль низкорослых садов в поля и, петляя перелесками, шел домой. Осторожно, чтобы не скрипнула дверь риги и не проснулись спящие в доме родители, я забирался на сеновал. Раздевался, у изголовья высыпал из-за пазухи, из карманов свою добычу. В риге от сена и снопов было еще жарче, чем в поле, и я голым заваливался на перину. Грызя яблоки, я прислушивался, как постепенно успокаиваются разбуженные мной собаки, как рядом в конюшне кони похрустывают овсом, а из глубины сена все выше и выше выплывает и охватывает все разомлевшая дрема. Я поддавался ей и нашептывал себе тихонько: «Хитрый, Хитренький».
В это время мы с Ясеком виделись редко. Хор должен был собраться только к осени, а в воскресенье мы не могли поймать друг друга: я с детства ходил к ранней обедне, а он — к поздней. Только иногда в воскресенье, после обеда, мы встречались у реки. Тогда я, держа в одной руке связанные ремнем вещички, переплывал к нему. Он ждал меня на высоком берегу. Случалось, что возле Ясека стояла вдовушка. Втроем, жуя яблоки или испеченный вдовушкой пирог со сливами, мы разговаривали о будущей зиме. В конце концов мы решили перины бросить и приняться за коней да за свиней. А кони по ту сторону реки были что красные девицы. Со всей округи приезжали сюда барышники, евреи и цыгане и, чмокая от удивления, переплачивали и так уж осатаневшим от жадности мужикам. Мы решили, что за зиму будет достаточно угнать за Вислу несколько коней, тогда мы сможем прилично одеться и нам хватит на арак, на ром и на крестьянский контрабас на любом гулянье.
Теперь, когда я свозил с поля последний овес и просо, картошку и свеклу, сеял рожь и пшеницу, то нетерпеливо поглядывал на лес — его фиолетовый цвет становился все гуще. Из леса, из его фиолетового цвета всегда приходил первый снег и первый мороз. А когда я все закончил, и разъезженные на тысячу колей дороги сковал мороз, и они зазвенели под коваными колесами, мы с Ясеком выбрались в соседнее местечко. У знакомого еврея, содержавшего скобяную лавочку со всяким старьем, мы купили два револьвера и две финки. Не забыли мы и яд для собак. Приобрели также старые овчинные кожухи и высокие, на несколько размеров больше сапоги. Теперь полицейские могли искать нас по следам сколько угодно.
Со всем этим мы заехали к вдовушке. Здесь, достав по поллитровке и по большому кругу колбасы, мы внимательно оглядели купленные «пушки». Они лежали в пятерне, как влитые, их почти не было видно. Отложив «пушки», мы выпили за будущую зиму. Ясек даже по этому поводу сложил припевку о конокрадах; ее до сих пор поют у нас ребятишки. Далеко за полночь мы вышли от вдовушки, договорившись по дороге, что встретимся снова, когда замерзнет река.
С тех пор я почти ежедневно выходил к реке и глядел на отдельные льдинки, а потом на густевшую шугу. Когда кашеобразная шуга стала собираться в корку, на мелководье, у берега, я достал из-за стропил «пушку», почистил ее и смазал. Через несколько дней река встала. Ступая на прозрачный, тонкий лед — под ним еще видны была белый песок и торопливо уплывающая с мелководья рыба, — я слышал, как мои сапоги, подбитые гвоздями, звенят далеко от меня на глубинах, не скованных льдом.
Я решил подождать еще с недельку. И однажды вечером, сказав родителям, что иду в другую деревню, на посиделки, я достал «пушку» и пошел к вдовушке. Она как раз что-то стряпала. Оставив меня смотреть за печкой, она побежала за Ясеком. Они вернулись смеющиеся и, обнявшись, пытались протиснуться в одностворчатую дверь. Это им удалось, Ясек поднял вдовушку на руки и, пробежав с нею через всю горницу, бросил ее, щуплую, на горы подушек. Вдовушка крепко обнимала его за шею, и он упал вместе с нею на высокие перины. Вдовушка стала пищать, болтать ногами в высоких башмаках. Наконец Ясеку удалось справиться с ней, обнять и расцеловать; он соскочил с кровати, подошел ко мне и, хлопнув меня по спине, сказал:
— Привет, конокрад!
— Привет, живодер!
Потянув Ясека изо всех сил за руку, я свалил его с ног. Но он, падая, успел схватить меня за плечо. Мы покатились по полу, выскобленному добела. Попытались притянуть к себе друг друга, распластать и прижать к сосновому полу. Но силы были равны, и ни один из нас не мог одолеть другого. Когда мы, запыхавшись, хохоча без удержу, уселись на пол, на столе нас уже ждал ужин. За ужином, попивая водку, принесенную вдовушкой из чулана, мы решили, что за первой лошадкой отправимся в усадьбу. Мы рассудили, что если нам повезло с курицей, то и с лошадкой дело пойдет не хуже. Кстати, Ясек еще летом углядел вороную трехлетку, ее летом только-только стали приучать к седлу. К тому же он точно знал, в каком углу конюшни она стоит, какой у нее норов и что она больше всего любит. Мы решили, что на следующий день отправимся за трехлеткой. Вдовушка должна была купить кило колбасы и хорошенько натереть ее ядом, полкило сахару для вороной, а вечером, как бы случайно, затащить в корчму конюха.
На следующий день мы в овчинных кожухах, в огромных сапогах, с револьверами в карманах брюк подошли к усадьбе. Когда во дворе утихла возня и в доме погас свет, Ясек перелез через засыпанную снегом живую изгородь, приказав мне идти с отравленной колбасой к собакам, лежавшим в сараях и конурах. Я должен был идти как можно тише и посвистывать. Если мое посвистывание не выманит собак, Ясек войдет в конюшню. Если же собаки проснутся, то я должен был притвориться пьяным, запеть во все горло и незаметно по кусочку бросать разъяренным псам отравленную колбасу.
Я шел медленно, насвистывая любимую рождественскую мелодию, и ждал, когда проснутся собаки. Жгучий мороз, стоявший весь день и еще окрепший в звездную ночь, пронимал меня, щипал, как рассерженный гусак. Но я не обращал на это внимания, зная, что в такой мороз ни одна собака носа не высунет из теплого сена. Когда я почти обошел вокруг усадьбы, со стороны реки послышался пронзительный троекратный свист. Я подпрыгнул от радости и побежал туда.
Под высоким, подмытым рекой берегом, заслоняющим от ветра, стоял Ясек, держа на поводу вороную трехлетку. Он кормил ее сахаром, доставая его по кусочку из кармана. Из ивняка я принес спрятанные там заранее попону и веревку. Из попоны мы соорудили что-то вроде седла, связав ее крепко веревкой. Ясек вскочил на трехлетку, выехал на середину реки, где на льду не было ни клочка снега и помчался в сторону Вислы. Там его должен был ждать барышник, с которым мы договорились еще осенью. Я долго стоял посередине реки, глядя, как Ясек въезжает под усыпанное звездами небо. Когда он исчез за берегом, согнутым, как колено, я перешел реку и побежал домой.
За зиму мы увели семь самых статных лошадей из моей и Ясековой деревни. Та трехлетка из усадьбы была самой трудней. С остальными у нас все шло гладко. Я, как и прошлой зимой, когда мы таскали перины, входил в намеченный заранее дом, а Ясек тем временем выводил из конюшни лошадь, вскакивал на нее и уезжал за Вислу. Но, когда выяснилось, как и тогда, с перинами, что в округе рыскает несколько шаек конокрадов, мы перестали красть. В течение нескольких дней мы встречались в самой лучшей корчме, что стояла напротив полицейского участка, и смотрели, потягивая арак, как полицейские ведут в каталажку батраков и поденщиков в наручниках. Ведь никому и в голову не пришло указать пальцем на хозяйских сынков.