А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк — страница 80 из 82

— «Негритенок» ты мой, сыночек, чернейший из черных, — умиленно пела Марийка, складывала руки, как для молитвы, одну за другой радостные слезы роняла. Приглашала в комнаты, где уже ждали сдвинутые столы, уставленные мясом, только что снятыми с вертела гусями и утками, по штуке на брата. Всю ночь продолжалось пиршество. Всю ночь полулежа ели-пили, рассказывали кто чего, пели наскоро сложенные песни о «негритеночке». А он, укрытый в сейфе, лежал преспокойно подле своих черных братьев, вспоминал землю на берегах Лимпопо, обезьян, перелетающих с дерева на дерево, гремящие по ночам тамтамы, рассказывающие всему свету о княжне Марийке, владелице пяти теплиц и одной пуговичной фабрички.

Только управились с покупкой «негритенка», только моя студенточка уехала к родителям в деревню, чтобы потрудить белы рученьки на жатве, пройтись серпом по хлебушку, властелину нашему, как настала пора собираться в Румынию, к Черному морю, где солнце, как апельсин, вечно сочное. Юзеку нашему по такому случаю справили новую пару, почти что ливрею, «фиат» вымыли, вычистили, прицепили новый фургон с занавесочками, несколько дней подряд выносили из дома чемоданы со шмотками, распихивали по углам. Несколько раз мы ночевали в этом фургоне, любились ночи напролет. Из представителя трудового народа, что смело шагает вперед, я снова стал Ендрусем, вроде как панычем, князем, не боящимся смелых речей, Марийкиным почитателем. У меня и времени-то не оставалось свободного, едва успел украдкой, второпях попрощаться, обнять в уголочке нашу кухарочку. И в середине августовской ночи в машине с прицепом покатил со своей Марийкой, словно перелетная птица, в чужие края, к теплому морю.

12

С приходом осени я частенько игрывал Марийке на кларнете. Каждый день в сумерках сидел на подоконнике и играл, что приходило в голову, что рождалось в мужицкой моей душе, которая никак не могла расстаться с пашней, лугом, лесом, полевой стежкой, протоптанной многими поколениями, утрамбованной, как гумно, ведущей за лес и дальше куда глаза глядят. Так же, только не Марийке, а подросткам из соседней школы, девушкам-невестам из приморского городка, пахнущего рыбой, водорослями, крепко впитавшимся в воздух йодом, я играл, когда служил в армии. Чайки прилетали с моря, били крыльями в зарешеченные окна, как будто моя музыка была раскрошенным хлебом, недоеденной треской, остатками от обеда, выброшенными на ближайшую помойку, сваленными в жестяные бачки для свиней, откармливаемых в хлевах, похрюкивающих из темноты.

После возвращения из армии я иногда играл на свадьбах, на гулянках. Потому и девушки меня лучше запоминали, норовили зацепить в толпе перед костелом, в костеле под хорами и на хорах, первыми заговаривали, шепотом назначали свидания на лугу, у реки, в ближнем лесу, куда бегали все влюбленные парочки. После нескольких таких свиданок, торопливых встреч у меня пропала охота ухаживать за вечно вздыхающими, утопающими в слезах девицами, которые не могли успокоиться до самого дома, до незапертого овина, до горницы, распахнувшей ставни с сердечками в сад, обсыпанный грушами, яблоками. Пес, спущенный с цепи, сорвавшийся с привязи, прыгал на нас грязными лапами, валил с ног, опрокидывал и тянул в сторону сарая, где бесились похотливые кролики, кудахтали перепуганные куры, гоготали гуси, понапрасну пытающиеся во сне склевать просеянное деревьями в саду золотое просо молодого месяца.

Не нужны мне были девчоночки, молодые, пригожие, специально для меня наряжающиеся, носящие образа в процессии, кидающие цветы под ноги приходскому священнику, надоело слушать пенье на хорах, откуда видать ангела с мечом, вселяющегося в старушек, архангела, несущего новобрачным благую весть, сатану, сдирающего кожу с пройдох, скряг, мошенников, заядлых склочников, чтобы обрядить их в зеленые травы, в листья, только что опавшие, из-под которых еж вытаскивает на иголках яблоко, чтобы отнести его догорающей за садом заре. Уже тогда я откладывал каждый грош, прятал в жестянку, укрывал от папашиных глаз в овине, в зарослях крапивы. О бегстве по ночам мечтал. О городе, о поджидающих меня девушках, цветущих для меня по-весеннему. Тогда еще, пожалуй, не о Матильде, с которой позавчера виделся, которую целовал-ласкал, уведя из осеннего города, и тем более не о Марийке, для которой я играю вот уже полчаса, а она сидит этажом ниже, в тот же самый сад глядит, беспрестанно вздыхая.

Последние несколько дней я даже перестал забавляться золотыми монетами. Не пересыпал больше сережки и кольца, не разбрасывал по ковру, не кидал горстями в ванну, чтоб купаться в здоровой, как деньги, воде. Иногда только, самое большее раз в день — а ведь случалось, я туда и по десять, и по двадцать раз заглядывал — открывал сейф, смотрел, как сверкают накопившиеся за несколько лет «негритята», как пялятся на меня голубоватыми белками, требуют прочесть молитву, упасть на колени. И в теплицы после приезда из Румынии глаз не казал, не ходил даже на фабричку. Жаль, конечно, было, что окончились разговоры с художниками, отхлебыванье из плоской фляжки, разглядыванье пуговичных миниатюр, вырезанных из оленьего рога, из дерева. Сам я уже неделю ходил в куртке, называемой «рембрандтовкой», пуговицы для которой делались несколько дней, вырезались из оленьих, косульих рогов, шлифовались белым песком, оправлялись золотой проволочкой. Галереей меня с тех пор, когда я заглядывал иногда к художникам, называли, музеем, подводили поближе к свету, восхищались благоговейно.

Времени у меня не хватало. Разве что успевал в сумерки поиграть на кларнете Марийке, которая, слушая меня, вспоминала Черное море, пляж, изрытый людьми, фиолетовый виноград, который едят целыми кистями, персики, не умещающиеся в ладони, высасываемые с жадностью, груши, звенящие от ос, от пчел, в них угнездившихся. И сейчас я только попробую, поднеся к губам кларнет, пошевелить листок, выглядывающий из осеннего мрака, и сразу же спущусь вниз за Марийкой, потому что сегодня в десять, как и каждый вечер, мы идем в полюбившийся ей ресторан, чтобы потанцевать, поболтать со знакомыми, которых становилось все больше. Развлекаться, веселиться потянуло мою Марийку. Сразу после возвращения с Черного моря нас занесло в кабак. «Развлекаться хочу, развлекаться!» — кричит она теперь каждый день, примеряет платья, шали, связанные из шерсти, затканные серебряной ниткой, замшевые жакеты, пальто с беличьим воротником, с чернобуркой, вошедшей с недавних пор в моду. Все больше людей узнавало нас в городе, останавливало на улице, подходило в костеле, чтобы поглядеть, сколько мы бросаем на подносик, при случае пригласить поужинать, выпросить взаймы денег. Мы с удовольствием ходили повсюду, где пировали, пили, играли в карты, где мы неизменно сидели рядом, держались за руки, время от времени на глазах у всех целовались.

Однажды мы попали в ресторан, где собирались артисты, сидели, тесно облепив столики, прихлебывали из стаканов, а то и прямо из бутылок. «Да ведь они тоже убежали, ей-богу, убежали, как я год назад, вырвались оттуда, чтобы сыграть Янтека-дурачка из соседней деревни, Христа из-за Вислы, давно преставившегося барона, похороненного в родной земле, моего Франуся, вдовушку». Артисты — все великие, известные, однако очень приветливые — запросто подходили к нашему столику по одному, по двое, чтобы плеснуть себе в стакан, чокнуться с нами, потрепаться, поболтать о том, о сем заплетающимися языками. Как-то само собой, будто не один июнь, не разгибая спины, мы вместе грабили, складывали в копны сено, я подружился с одним из них, пригласил с Марийкиного согласия в виллу. На следующий день ровно в полдень он подъехал к крыльцу верхом на лошади, в бриджах. Лошадь привязал к давно отцветшей вишенке и, едва переступив порог, заговорил о национальных проблемах.

Благодаря ему нас впустили в другой ресторан, где говорили, говорили, говорили без умолку, хлебом, горами хлеба народ оделяли, словно каждый из собравшихся был Иисусом Христом, или, по меньшей мере, все были апостолам, которым прискучило ловить рыбу, рыться в узлах на таможне. Бигосом, селедкой под водочку запахло, простым людом, бродящим по задворкам, по предместьям, мечтающим спеть песню, дорваться до книжки, сходить в кино, в театр. Из-за него, из-за этого самого простого люда я вдруг ни с того ни с сего признался, откуда родом, захмелев, себя выдал. По этому случаю откупорили две бутылки, разлили по стопкам, чокнулись со мной, назвали союзником. «Какой там союзник, — шепнул я, Марийкину руку своей потной лапой сжал под столиком. — Я мужик темный, и место мое на меже, где куропатка ищет потерянный колокольчик, рассыпавшийся серьгами, кольцами да золотыми монетами».

Бывали мы и в частных домах, на закрытых приемах, окруженных тайной, где собирались владельцы по меньшей мере двух теплиц, какой-никакой фабрички, большой мастерской. Жареным гусем, как у Марийки, угощались на этих приемах, по кусочку ножом отрезали, запивали шампанским, охлажденной во льду чистой. И говорили без передышки о помидорах, салате, тапочках из пластмассы, разных дурацких безделушках, приносящих деньги без счету. Пугали налогами, штрафами, инспекцией, обрушивающейся внезапно, как майский дождь, как сокол, испокон веку в тех краях не встречавшийся.

Кроме того, на таких приемах непременно кого-то сводили, потаенно сватали, подбирали, соединяли пары в зависимости от дохода, наличия машины, виллы; образование в расчет принималось реже. Покупались также ценные картины, старинная мебель, фарфор, затейливые побрякушки из золота, из платины, из драгоценных камней. И нас с Марийкой не преминули сосватать, связать друг с другом. «Когда поженитесь, скоро ли под венец?» — спрашивали за рюмкой водки, набивались гостями на свадьбу. Там же я заметил, как несколько юнцов, облезлых кобелей, хитрых, как лиса, отлично знающая, где кудахчущий жирный курятник, лебезили перед Марийкой, отводили в сторонку, что-то на ушко шептали. Она ухаживаний не отвергала, танцуя, близко к этим голубчикам прижималась, золотую булавку, чтобы не уколоть, вытаскивала из косынки. Вернувшись домой, я прикинулся, будто не помню себя от ярости, ломал мебель, трахнул об пол что-то стеклянное, ночную рубашку изорвал в клочья, Марийку съездил разок пятерней по заду. Она целый день всхлипывала, сидела, забившись в угол, запиралась на ключ, не вышла к обеду. Однако вечером позволила вымолить прощение, разрешила поцеловать ручку, отнести себя в кровать под балдахином.