А любви не меняли — страница 13 из 47

– Ничего, это пройдет через пару дней. Но ты все-таки подумай, не надо ли сообщить кому-нибудь, чтобы не беспокоились. Ты в школе учишься?

Очередному движению его головы я не слишком поверил, но решил оставить расспросы на потом: по лестнице спускалась Соня, закутанная в теплый халат и при этом босиком. Дарины угги все еще топали где-то у меня над головой. Я поставил кофе и начал накрывать на стол, но держал ухо востро на случай, если девушки опять начнут кудахтать над больным, будто речь идет не о разбитой коленке, а о бандитской пуле, только что извлеченной из широкой героической груди. Они принесли ему пижамные штаны, поскольку джинсы всё еще сохли после стирки; проводили его в ванную и усадили за стол, ни на секунду не умолкая, так что даже у меня зазвенело в ушах. Я напомнил Соне, что ей нужно собрать ланч на работу и что она уже опаздывает. Это подействовало. Завтрак прошел в относительной тишине. Мальчик по-прежнему сильно смущался и избегал взгляда в глаза. Ел он не спеша, аккуратно орудуя ножом, которым намазывал мягкое масло и джем на половинку круассана. Это занятие, казалось, поглощало его целиком. Когда к нему обращались, он вздрагивал, словно выведенный из оцепенения. Проводив Соню, мы с Дарой постояли наверху, шепотом совещаясь, как нам распределить дела, чтобы не уходить из дома одновременно. У нее был только один четвероногий клиент во второй половине дня, и я сказал, что сбегаю сейчас размяться и побуду с парнем, чтобы она смогла съездить в магазин.

Каждый день, если только не было сильного дождя, я отправлялся гулять, нашагивая в быстром темпе километров по шесть-восемь. Я никогда не думал о том, сколько раз за свою жизнь я обогнул земной шар, и отмахивался от Сониных предложений подарить мне шагомер: цифры не имели для меня значения. Бе́гом я тоже не интересовался – моё разболтанное тело не любит тряски, я и на Сонину лошадь-то взгромоздился всего однажды. Меня немедленно укачало, и, позеленев, я позорно сполз обратно по гладкому ковбойскому седлу. Вихлявый велосипед доставлял мне меньше неприятностей, но лучшим способом добраться из пункта А в пункт Б я упрямо считал прапрапрапрадедовское, неандертальское пешеходство. Я мог среза́ть углы, ввинчиваться в узкие проходы между домами, которые в нашем районе нередко снабжались крутыми лестницами, соединявшими две параллельные улицы; мерно шагая, я мог глазеть по сторонам без опаски наехать колесом на бортик, мог погружаться в свои мысли так глубоко, как хотел, нюхать чужие цветы, перегнувшиеся ко мне через забор. Мне не нужно было ничего припарковывать, чтобы заскочить за хлебом или занести на почту Сонину бандероль. Я никогда не терялся даже в тех кварталах, где бывал впервые: встроенный в мою голову компас выводил меня куда надо, и в лабиринте тупиковых улочек, сползающих в нашу долину, я ориентировался с чутьем опытной подопытной крысы. Я всегда знал, где солнце и каким боком надо к нему повернуться. Может, поэтому мне так везло в жизни.

Вернувшись, я застал Дару и мальчика тихо сидящими в гостиной. Она рассказала мне чуть погодя, что старалась его не тревожить: дала пульт от телевизора (книжки и журналы он отверг) и занималась мелкими делами то в доме, то на заднем дворе. Телевизор он так и не включил и просидел в уголке дивана в совершенном безделье. Замечая, что Дара направляется в его сторону, он притворялся, что смотрит в экран своего телефона, и тут же выпускал его из рук, едва она уходила. Со ступенек лестницы, ведущей на верхний этаж, ей была видна почти вся гостиная, а ковролин под ногами скрадывал шаги. Она замирала там, прежде чем спуститься, но ничего не происходило.

– А чего ты ждала? – спросил я, маскируя напускной шутливостью свои собственные опасения. – Что он полезет по шкафам?

– Да нет, просто... неужели ему не скучно так сидеть?

– Ну, может, он думает о чем-нибудь своем. Не переживай, я попробую с ним разобраться.

Я принял душ и сменил Дару на посту. Спросил мальчика, не нужно ли ему что-нибудь. Получив отрицательный ответ, я сел рядом на диван и обратился к нему доверительно и мягко.

– Слушай, мы немного беспокоимся. Если окажется, что тебя все-таки ищут, мы попадем в неудобное положение – ты меня понимаешь?

Он помедлил, взял свой телефон, потыкал в него и повернул ко мне. На экране светилось сообщение, гласившее, что отправитель сего во время катания на велосипеде с подружкой неудачно упал и проводит теперь вынужденный досуг в доме означенной подружки под ее неусыпным оком, а посему просит извинить его за отсутствие в неназванном, но несомненно известном обоим собеседникам месте. Сообщение было отправлено вчера поздним вечером. Полученный вскоре после этого ответ был не в пример лаконичней: «Понял. Развлекайтесь».

– Хорошо, – сказал я, не скрывая удивления. – Спасибо за честность, приятель. Могу предположить, что это ты не школьному учителю писал, верно?

После некоторой борьбы с речевым аппаратом ему удалось произнести: «На работу». Мне стало жаль заставлять его так мучиться, и я отыскал листочек с написанным накануне именем. Присовокупив к этому твердую книжицу и карандаш, протянул ему.

– Если захочешь что-нибудь рассказать о себе, мы будем очень рады. Но я не настаиваю, сам решай. И не волнуйся, тебя никто не гонит. Отдыхай, Леон.

3

Соня вернулась с работы около двух. Пока она была на нижнем этаже, я занимался делами у себя наверху, а потом мы поменялись.

– Ты видел? – спросила она, улучив момент. – У него выворотные ноги.

Я не очень понял, о чем она говорит, хотя и сам успел заметить некую странность, которую не могла замаскировать даже хромота. Походка казалась неуловимо манерной, при этом спину и голову он держал очень ровно, будто аршин проглотил.

– И что это значит?

– Да всякое может быть. Иногда выворотность просто от природы, но по осанке я бы сказала, что он из балетных. Хочешь, проверим? Включим какого-нибудь «Щелкунчика», якобы случайно.

– Не надо. Если он травматик, может триггернуть на ровном месте. Да и вообще, какая разница?

Я спустился в гостиную. Мальчик сидел всё в той же позе, в какой я его оставил: опершись спиной на подушки, сваленные в угол дивана. Мне сразу бросился в глаза листок бумаги, на котором прибавилось текста. «Можно?» – спросил я и, получив согласие, взял его в руки. Округлым ровным почерком с легким наклоном влево на листе было выведено что-то вроде фрагмента из резюме. Сразу под именем стоял год рождения, а дальше, в столбик – годы, проведенные, как я понял, с тем или иным родственником. Если верить этому резюме, нашему гостю было шестнадцать. До десяти лет он жил с мамой, затем следовали четыре года с дядей / (косая черта) дедом и год с отчимом.

– А что с ними теперь? – спросил я. – Где они?

Он жестом попросил листок обратно; нарисовал две стрелочки, которые, изгибаясь, тянулись от слов «мама» и «дед» в одну точку. В этой точке он вывел короткое и безжалостное «мертвы».

– Прости, – сказал я. – Мне очень жаль. А остальные?..

Он понурился и больше уже не отвечал. Я мысленно обругал себя за то, что нечаянно обидел беднягу своим любопытством. Листочек он вскоре куда-то заныкал, и его содержание я выдал остальным гораздо позже, дабы предотвратить сочувственные расспросы. Сказал только, что ему шестнадцать лет и что он где-то работает.

Я вышел во двор глянуть его велосипед, который мы пристроили накануне под крышу веранды. Это был простой городской велик с тонкими шинами и высокой посадкой – скорее девчачий: во всяком случае, на таком ездила в школу моя сестра Франческа. Именно от нее я узнал однажды – уловив мимоходом столь притягательную для ребенка интонацию восторженного ужаса – о мальчике из нашей школы, которого насиловал отчим. Я не вполне понял тогда значение глагола: мне было лет десять, сестра была двумя годами старше. Но в ее жарком шепоте, обращенном к подружке (меня они в пылу своей беседы не замечали) я почуял что-то важное – страшную тайну, которую я должен был непременно узнать. Я сумел затаиться, чтобы при случае, пустив в ход все свои уловки, выведать у сестры, что это за мальчик и что именно с ним произошло. Кикка долго отмахивалась и притворно возмущалась, пока наконец не выдала ответа на первый вопрос. Со вторым мне пришлось обращаться к более сговорчивому брату. Я по сей день не уверен, что бедный мой соученик не стал жертвой чьей-то шутки, столь же невинной, сколь и жестокой; что это не был пущенный кем-то, намеренно или нечаянно, слух. Ведь маловероятно, чтобы дети знали больше, чем учителя и социальные работники – хотя, признаться, я мало что понимаю в социальной системе, балованное дитя счастливых родителей. Так или иначе, я выследил его на большой перемене и разглядывал с безопасного расстояния, испытывая смесь любопытства и неумелой жалости. С тем же чувством, уже в старшей школе, мы бегали глазеть на парня из параллели, который резал вены от несчастной любви. В них обоих не было ничего особенного: пройдешь на улице и не заметишь. Второй был, кажется, миловидным, а у первого было узенькое, какое-то мышиное личико со щербинкой между зубами. Но мне чудилась на них обоих несмываемая печать, они казались другими, будто бы носили в себе страшную болезнь. Так, помнится, я смотрел в позапрошлом году на соседей по тесному казенному отстойнику с пластиковыми креслами и окошком регистрации, где пациенты ждали, пока их вызовут на химиотерапию. Я привозил Кикку в больницу по четвергам и после процедуры, часа через два, забирал обратно: она была слишком слаба, чтобы водить машину, хотя уверяла, что чувствует себя хорошо. Она и выглядела, как всегда, элегантной и самоуверенной – даже с этим дурацким тюрбаном на голове, кокетливо повязанным яркой ленточкой. Я сумел убедить и себя, и домашних, что Кикка скоро поправится, что ей повезло получить диагноз на ранней стадии и в такой легкой форме – наилегчайшей из всех возможных. Я видел сестру прежней, в моей памяти она все еще катила на своем велике с развевавшейся по ветру цыганской юбкой. А вот соседи по отстойнику (пытаюсь все-таки вернуться к рассказу)