отчего-то представлялись мне надломленными, обреченными вечно страдать от своей болезни. Так мальчик, однажды попавший в беду, никогда не избавится от шрамов. Я думал об этом, а сам сидел и крутил колесо, придерживая велосипед за раму. Мне почти удалось выправить «восьмерку», и глазу она была едва заметна. А вот попробуй-ка сесть и поехать.
Как только стемнело, я заступил на кухонную вахту: к ужину у нас были припасены оссобуко, а готовить их – дело небыстрое. Википедия сообщит вам, что тушенные с овощами куски телячьей голени – специфически ломбардийское блюдо, но это неправда, его с удовольствием готовят и едят и в других регионах Италии. Я предложил мальчику составить мне компанию: мне хотелось сгладить неловкость, а заодно попытаться немножко его растормошить.
– Ты случайно не вегетарианец? – поинтересовался я, расставляя перед собой на стойке бутылки с маслом и вином, миски и прочую утварь. Он мотнул головой. – Это хорошо. Знаешь, как выглядит розмарин? Нет? Пойдем, покажу.
Мы вышли с ним на веранду. Я сорвал с куста веточку, растер в пальцах самую верхушку и дал ему понюхать. Он сморщил нос, и меня это почему-то развеселило – а может, я просто обрадовался, что он оживает. Помню только, что я рассмеялся, а он поднял голову и посмотрел на меня. Мы вернулись в дом. Я достал нож, объяснил, как надо порезать морковь, и занялся мясом. Наука, в общем-то, нехитрая: обмотать каждый кусок суровой ниткой, обвалять в муке с солью, пока греется масло. Руки всё делали сами, а я, как обычно, думал о своем. Стряхнул с куска мяса лишнюю муку, выложил его на дно кастрюли, аккуратно, чтоб не плеснуло маслом, и потянулся за следующим.
– Ты п-п-пальцы обожжешь, – услышал я за спиной. И еще раз, громче и настойчивей: – Эй, т-ты обожжешься.
– Дай тогда щипцы, – сказал я. – Во втором ящике.
«Ну что за дурак», – было написано на его лице. Я не стал объяснять, что всегда беру мясо руками, потому что мне так удобнее, – я вообще сделал вид, что не придал его реплике никакого значения. Оценил идеально порезанную морковку, похвалил его и занялся луковицей. Я молчал, прислушиваясь к странному чувству, похожему на приятную слабость после нагрузки, но не разлитому по телу, а засевшему где-то в груди. У него был довольно высокий голос, еще не до конца сломавшийся: чистые нотки чередовались с хрипотцой. Заикание усиливало впечатление детскости, особенно беспомощной на фоне его манеры держать себя; и этот контраст почему-то меня растрогал. Ну ты и рассентиментальничался, с удивлением говорил я себе, и резал лук, и плакал, и радовался, что можно не прятать слез.
4
Наступило воскресенье. Для меня оно мало отличалось от прочих дней недели: я всегда вставал в одно и то же время и занимался более-менее одним и тем же. А вот наш дом воскресным утром преображался: Дара поднималась раньше обычного, чтобы замесить тесто. Она любила печь хлеб еще до того, как мы познакомились, но я научил ее делать это самым простым и эффективным способом: без утомительного вымешивания руками, без хлебопечек, комбайнов и прочих наворотов – так, как делают в Италии и у меня в семье. Теперь по субботам она ставила опару, а наутро принималась священнодействовать. Паньотта рождается буквально из ничего: воздух, вода, огонь и кисловато пахнущая опара, призванная тут символизировать землю, – вот и все ингредиенты. К тому времени, о котором я рассказываю, мне уже незачем было стоять у Дары над душой: она справлялась без моих подсказок. В то воскресное утро я тоже не спешил. Когда я спустился, она уже мяла, будто скульптор, свое будущее творение, шлепала бесформенной пока еще заготовкой о каменную столешницу, припорошенную мукой, и непринужденно болтала с кем-то. Я решил, что Соня меня опередила, но внизу не было никого, кроме Дары и мальчика, сидевшего на диване. После вчерашнего ужина он как будто потеплел, хотя продолжал упрямо молчать, заменяя даже короткие фразы движениями головы. Скорее всего, это был путь наименьшего сопротивления: зачем напрягаться, если тебя и так поймут? Но что-то неуловимо изменилось, и Дара, которая рассказывала ему про кулинарные традиции своей родины, пока возилась с тестом, чувствовала, что ее слушают. Он не знает, что такое Советский Союз, делилась она потом. Вас тоже этому не учили в школе? Да они ничего сейчас не знают, отвечал я сокрушенно, хотя о нынешних подростках мог судить разве что по своим племянникам.
Я подошел к Даре поздороваться и оценить творческий процесс. Прежде чем продолжить, она спросила, адресуясь в гостиную: хочешь посмотреть, как я буду его сворачивать? Мальчик не спеша подошел к кухонной стойке. Дара уже сформировала толстый валик, похожий на тюленью тушу, и мягко массировала его, переворачивая с боку на бок, чтобы впитало побольше муки. Потрогай, если хочешь, предложила она. Тот потыкал пальцем, оставив неглубокую вмятину. Я подивился, какие у них разные руки: Дарины были маленькими и смуглыми, а у него кожа была белее этого теста, а кисть длиннее раза в полтора, с кровоподтеком на ногте и следами двух заживших порезов. Повинуясь странному порыву, я провел ладонью по столешнице, словно хотел смести в сторону лишнюю муку. Моя собственная клешня, отчеркнутая с одной стороны длинным рядом жестких волос, казалась еще темней на ее фоне, а вот размер ее был почти таким же, как у мальчика. А мне-то всю жизнь казалось, что у меня большие руки. Психологи бы, наверное, сказали, что я склонен преувеличивать собственные достоинства.
По воскресеньям мы завтракали поздно, а утром только пили кофе. Хлеб поспевал ближе к полудню. Летом, если день был погожий, мы накрывали стол на веранде, а зимой чаще сидели внутри, глядя в парк через застекленные двери. Столы у нас были прямоугольные, и всякий раз, когда мы садились за трапезу, получалось зияние. Теперь гармония восстановилась: я сидел во главе стола, гость напротив, женщины по бокам. В середину композиции мы водрузили нашу паньотту, едва успевшую остыть. Я любил этот момент, чью ритуальную торжественность мы свято соблюдали. Как и мой отец когда-то, я делал паузу, которую каждый из собравшихся мог заполнить собственным смыслом, после чего выпрямлялся во весь рост и вонзал зубчики ножа в безупречно хрустящую корку. Вау, только посмотрите на это, восхищалась Соня – это была ее часть ритуала, ее всегда изумляло воздушное нутро паньотты, так не похожее на поролоновый мякиш австралийского хлеба. Дара принимала похвалы с достоинством, к которому сегодня примешивалось любопытство. Она наблюдала, как мальчик берет кусок, нюхает его и вертит в руках. Помнишь, что мы делали с тестом? – спросила Дара; сперва растянули его, чтобы подышало, а потом – что мы с ним сделали, Леон? Он подумал и сделал жест рукой. Скажи, пожалуйста, словами, детка. Он запнулся, но договорил: завернули; дважды. Правильно. Видишь, как легко. Он облизнул губы и покраснел. Его смущение передалось мне через весь стол, будто этот последний сам задрожал мелкой дрожью. Я подумал, что надо бы с ним поаккуратней, но не стал вмешиваться, оставив это на потом.
После завтрака я пошел наверх немного поработать, а Дара уехала на велике к клиенту. Соня осталась наводить на кухне порядок. Минут через сорок я решил убедиться, что мальчик не сидит один или, по крайней мере, ему есть чем заняться. Я начал спускаться и, достигнув середины лестницы, вдруг увидел Сонину голову, лежащую на краю дивана лицом вверх. Чьё-то белое тело наплывало на нее, как морская пена, и неторопливо откатывалось назад. Я отпрянул одним судорожным движением; вцепился в перила и застыл на ступеньке. В голове стало пусто, мысли проскальзывали в нее по одной, будто через бутылочное горлышко. Соня сказала мне неправду? У нее есть бойфренд? Но почему в гостиной? И куда делся... тут мне окончательно поплохело, потому что я понял, что именно мальчика-то я и видел – его узкие плечи, его волосы. Было очень тихо – а может, я просто ничего не слышал из-за звона в ушах. Лишь когда скрипнул диван, я поборол оцепенение и бесшумно поднялся. Там, в коридоре между спальнями, меня настигло тошнотворное осознание собственной беспомощности. Я был тем самым трусом, чье бездействие хуже, чем злая воля. И теперь было уже поздно вмешиваться.
Я постоял истуканом несколько минут, пока не услышал на лестнице шаги. Сонино лицо было спокойным, и мой вид ее будто бы удивил. Я поманил ее в свою комнату, закрыл дверь и осторожно поинтересовался, не надо ли мне как-то на это отреагировать.
– Да нет, всё нормально. Я сама виновата. Думала ему мышцы размять немного: он такой зажатый, будто у него внутри что-то болит.
– А он?
– А он возбудился.
– Велика важность.
– Ты не понимаешь, Морис. У него глаза были, как у собаки. Вот ты сидишь на лавке и ешь бутерброд, а она смотрит. И знаешь, по-моему, он врет, что ему шестнадцать. Он слишком уверенный, подросток бы суетился.
– Может, просто заторможенный?
– Нет, он явно это делал много раз. А, с другой стороны, тело...
– Что тело?
– Тело у них гуляет, сам знаешь. Может быть сколько угодно лет. Но я бы сказала, лет пятнадцать, не больше.
Блядь, подумал я. Не в том смысле, что ты, Соня, блядь – ты очень хорошая и всё такое, но, блядь, Соня, кто просил тебя к нему лезть, мы же огребем от ювенальной юстиции.
– И еще, – добавила она, – у него был презерватив. Он его достал из кармана, как фокусник.
– Почему как фокусник? – спросил я машинально.
– Потому что его там не было, когда я джинсы бросала в стирку. Я карманы проверила.
Значит, он его вынул, когда пошел в ванную раздеваться в самый первый вечер. Спрятал за зеркало, потом переложил обратно. Эта змеиная предусмотрительность встревожила меня сильнее, чем всё остальное. Я понял, что мальчишку пора везти домой, где бы он ни жил. Вспомнилось невольно, как всего час назад мы сидели за столом, и на душе стало совсем паршиво.
Увидев меня, он напрягся. Я не хотел устраивать разборок, но как без этого объяснить моё внезапное решение, тоже не сумел придумать. Оставалось надеяться, что он понимает тонкие намеки.