А любви не меняли — страница 27 из 47

Как ни странно, эта школа (уже вторая на его счету, в первый класс он пошел в прежнем своем районе) была относительно терпимой. Дразнили его всегда: он заикался всю жизнь, сколько помнил себя, но взрослые его этим не стыдили, и он, видя на их лицах свое отражение, привык считать, что с ним всё в порядке. Дети были просто идиоты, и это было бы еще полбеды, если бы среди них не попадались идиоты агрессивные, которых не устраивало, что жертва остается равнодушной к их насмешкам. С ними Илай обращаться не умел и только закрывался руками, когда его били. Как маленький зверек, вечно живущий в страхе быть съеденным, он быстро научился считывать сигналы опасности. Любая новая среда вызывала у мальчика паралич ужаса, поскольку надо было каждый раз начинать сначала: привыкать к новым лицам, угадывать, откуда ждать угрозы. С первой школой ему не повезло, во второй вполне можно было учиться, если вести себя с умом. А потом они опять переехали.

На сей раз государство от щедрот своих выделило им не квартиру, а целый дом. Надо отдать матери должное: бюрократические пороги она обивала с тем же упорством, с каким психбольной бьется головой о стену. Скупая на эмоции, мать Илая обладала железной волей. Наверное, если бы мальчику угрожала реальная, в ее понимании, опасность, она бы сумела его защитить. Но Илай продолжал капризничать до истерик и в их новом доме. Казалось бы, чего еще желать – две спальни, комната для стирки с казенной машинкой, задний дворик, где дети могут играть. Район, конечно, так себе, до центра теперь гораздо дальше, но железная дорога – вот она, прямо за забором, и школа в двух шагах, за электроподстанцией. Что ты рыдаешь? Школа плохая? А где я тебе хорошую найду – где, Илай?

Школа была действительно плохая. Я пробежался только по первым отзывам, которые выдал мне поисковик, и, судя по всему, за шесть лет в ней ничего не изменилось: жалобы на равнодушие учителей, которые не желают ничего делать с травлей в школе, на нехватку финансирования – даже обычных кондиционеров в здании толком не было, и на все перемены детей выгоняли на улицу, в жару и дождь. Илай готов был терпеть хоть дождь, хоть вёдро, только бы не было хулиганов.

Там, в этой школе, он впервые начал себя резать. Это, наверное, спасло его тогда: вид его окровавленных рук испугал не только учителей, но и самих хулиганов – они поняли, что Илай псих, а с психами связываться себе дороже, еще пырнет тебя этой розочкой, докажи потом, что его не трогал. К тому же всегда найдется кто-нибудь посмешнее – да хоть этот новенький, глухарь. Илай тоже приметил одноклассника, который перешел к ним во втором полугодии. Он носил такой же кохлеарный имплантат, какой был у деда, хотя тот оглох недавно, а бедняга мальчонка с рождения ничего не слышал. Илай проникся к нему симпатией, и у них даже завязалось подобие дружбы – он сам так выразился, будучи не менее осторожным в выборе слов, чем в своих поступках. Они оказались слишком разными: новый товарищ уже на следующий год пошел в рост и, опьяненный тестостероном, начал давать сдачи обидчикам. А Илай всегда был миролюбивым и держался подальше от тех, кто вел себя агрессивно. Меня бы он тоже избегал, даже если бы я взялся его защищать – во всяком случае, в том нежном возрасте, о котором я веду речь.

Он перешел в следующий класс, и жизнь стала понемногу налаживаться, когда мать познакомилась с каким-то упырем-дальнобойщиком. Тот красиво ухаживал, денег не жалел и сразу согласился взять ее вместе с довесками, чтобы зажить вчетвером у него на восточном побережье, где тепло и пальмы. Мать тут же расцвела и сообщила Илаю, что терпеть ему осталось недолго и после второй четверти они переезжают. Ты рад? Я не поеду, сказал он. Что значит, не поеду? Ты со мной так не шути. Илай объяснил, как мог, что еще одного переезда он не вынесет, но мать только усмехнулась. Что ты знаешь о страданиях, нытик? Мне и то было хуже в твоем возрасте. Она встала и вышла из комнаты, показывая, что разговор закончен. Когда она вернулась, Илай стоял со спущенными штанами. В одном кулачке он сжимал свой детский член, в другом нож. Я отрежу его, сказал он тихо. Ты чокнулся, взвизгнула мать, брось немедленно, и в ответ он выкрикнул во всю силу своих легких: отрежу на хуй, только подойди! Я никуда не еду, поняла? Уматывай, если хочешь, я не пропаду.

«Ты сам это помнишь? – спросил я. – Или мать рассказывала?». Илай ответил: и то, и то. Она рассказывала не раз, но и сам он смутно помнил, хотя не мог поверить, что когда-то был способен так отчаянно протестовать. В дальнейшем он только сильнее смирялся, и что бы с ним ни происходило, он лишь закрывал голову и ждал конца.

Но тогда он добился своего. Мать с сестренкой уехали. Он остался.

8

Мы с Дарой не считали, сколько ночей провели, слушая Илая. Не тысячу – это уж наверняка, хотя именно Шехерезаду я невольно вспоминал и прятал в усах улыбку: маленький хитрец был совершенно не заинтересован в том, чтобы выложить нам свою историю побыстрее, ведь тогда он лишился бы права приходить в нашу спальню и усаживаться между нами, подложив под спину подушку, наслаждаться нашим вниманием и красть под одеялом случайные прикосновения. А может, в этом и не было никакого умысла – он просто всё делал не спеша: ел, говорил, занимался любовью. Мне не пришлось долго ждать, чтобы увидеть это. Можно ли обнажить душу, не вызвав в чутком слушателе желания ободрить, приласкать, коснуться губами щеки? Я наблюдал, как в замедленном кино, поворот его головы навстречу Дариному лицу, ловкую смену позы – он словно перетекал или складывался, как листок бумаги, белый и тонкий. Я видел, как он целует ее, сжимая пальцами спинку кровати, и по легким сокращениям шеи угадывал движения его языка. Я не чувствовал возбуждения – ни в этот момент, ни в последующие; поначалу меня еще терзала неловкость, я силился отодвинуться на самый краешек постели и думал, как бы мне потише встать и выйти на балкон. Но потом я понял, что они не замечают меня. Дара, возможно, думала обо мне, но она уже дала согласие, совесть её была чиста. Да и можно ли было оторваться от созерцания его лица над собой – ах, как она была права, когда говорила о том, что он другой, что он улыбался – я наконец-то сам увидел эту улыбку на его приоткрытых губах. Дарино лицо повторяло его выражение с такой точностью, будто он лежал на берегу пруда и смотрелся в темную воду. Он, конечно, меня не замечал – он весь был в ней, мягко скользя вдоль ее тела тем же длинным утюжащим движением, которое было мне уже знакомо. В его упоении близостью было больше, чем телесная чуткость, подобная Сониной – в нем была душевная красота, о которой я догадывался и которая так ясно предстала мне в ту ночь.

А вслед за этим открытием пришло горькое осознание того, что Илай никогда не улыбнется мне так. Я отвернулся от них. Я был лишним.

День или два спустя я застал их в гостиной: Дара расчесывала Илаю вечно спутанные волосы, а он стоял смирно, как лошадь, с румянцем на щеках и опущенными ресницами. Он и раньше вел себя с Дарой иначе, чем с Соней, и не обижался на ее замечания. Даже когда она принялась рассказывать ему про Тима Талера, он слушал с любопытством – ты читал эту книжку, Морис? Там мальчик заключил договор с чёртом, продал ему свой смех в обмен на удачу в тотализаторе. Если мальчики не смеются, в дело наверняка вмешался черт. Илай ничего на это не сказал, хотя и не скрывал, что судьба нередко ему благоволила.

Угроза членовредительства не на шутку перепугала его мать, обычно равнодушную к дешевым манипуляциям вроде слез и истерик. Илая показали психологу, и тот посоветовал не травмировать ребенка. Мать и сама знала, чем могут обернуться травмы с его-то наследственностью, но упускать шансы на лучшую жизнь ей тоже не хотелось. Тут она и вспомнила про дядю – который был, на самом деле, не дядей Илаю, а седьмой водой на киселе: братьев и сестер у матери не было. Жил он бобылем, работал строителем и разводил бойцовых собак. Дара объяснила нам обоим – этакой сноской под рассказом Илая – что заводчики бывают двух типов. Одни занимаются собаками всерьез: изучают генетику, тратят бешеные бабки на уход за щенками и главной целью своего дорогостоящего хобби считают улучшение собачьей породы. Другие заинтересованы исключительно в том, чтобы заработать на продаже модных дизайнерских пёсиков или злобных охранников. Затраты при этом сокращаются настолько, насколько позволяет совесть и жилищные условия. Мать Илая, само собой, в такие тонкости не вникала, но заставила дядю поклясться, что собаки не тронут ее ребенка. Да они людей и не кусают, хмыкнул тот, не для того выведены. Тем более он большой, сам лезть не будет – верно, Илай?

До школы теперь было пять километров, зато всё время по велодорожке. Дядин задний двор выходил прямо на нее, а с другой стороны от дорожки тянулся шумозащитный экран автострады. От холодного ветра с юга он тоже спасал, а западный ветер был попутным, когда Илай ехал в школу. Он будто скользил каждый день внутри теплого желобка – туда и потом обратно, и можно было отпустить руль и закрыть глаза, слушая гул за стеной, ровный, как ток его собственной крови.

Собак – их было две, кобель и сука, обе приземистые, с тупыми свиными рылами – Илай поначалу побаивался: завидев его, они начинали истошно лаять. Дядя сказал, что кидаться они не будут, попугают и отстанут, а потом и вовсе привыкнут. На-ка вот колбасу, брось им – так они тебя быстрее полюбят, только в морду не суй, а то тяпнут ненароком. Илай послушно кинул кусок и этим ограничился: животные мало его интересовали, тем более такие грубые и шумные, как собаки. К счастью, в дом их не пускали, даже в плохую погоду: у них были будки и место побегать – двор у дяди был большой. Дара неодобрительно поджала губы. Потом она сказала, что заводчики бойцовых собак – люди особенные, они ведь не плюшевые игрушки продают, за рабочие качества товара им нередко приходится отвечать, в прямом смысле, лицом. Вот и стараются, бедняги, держать животных в форме. Любимое развлечение – притравка молодняка на краденых собак: дешево и сердито. Илай сказал, что такого у дяди не видел. Он вообще толком не видел его щенков, зато хорошо уяснил, откуда они берутся.