Всю эту неделю он думал только о ней: когда ехал в поезде, когда сидел на уроках. Никогда еще он не ждал наступления вечера с таким отчаянным нетерпением. Его сердце сжималось при мысли, что совсем скоро ему придется уехать, и не будет больше ее игривых рук и серебристого смеха.
«Она раскрылась, вся, как цветок. Для меня». И он, как пчела, одурело барахтался в этом цветке, чтобы как можно больше нектара прилипло к тельцу, чтобы лакомиться им через год-другой, когда он поймет, что с ним тогда происходило, и будет безнадежно искать эту девочку жадными глазами. Даже сейчас его щеки порозовели при воспоминании об этом. «Мы просто играли, это не был секс. Как все играют». Он посмотрел на меня, и в его глазах читалось: «И ты, Мосс».
Неделя прошла, он уехал к деду. Мать позвонила ему убедиться, что всё в порядке, и Илай сказал: отдай меня в балетную школу. Дед согласен, он всё оплатит.
10
– Мосс?
– Да, Илай.
– Я тут думал про твоих паучат.
– Да что ты? Я польщен. И что же ты про них думал?
– Как их открыли.
– Продолжай, я слушаю.
– Я подумал... Зак делает то же самое с маньяками? Красиво их всем показывает?
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы осмыслить его метафору.
– А по-твоему, они у Зака выглядят красиво?
– Ну, может, он просто не смог так, как хотел, – снисходительно пояснил Илай, и я снова невольно отметил, что он меня к нему ревнует.
– Интересная мысль, мне она не приходила в голову. И знаешь, что еще?
– Что?
– У тебя образное мышление.
– Это хорошо?
– Это очень круто. Это как иметь на счету кучу денег, на которые капают проценты.
Илаю мое сравнение явно понравилось. Деньги были для него важны, и хотя весь масштаб их ценности для него мне только предстояло узнать, я был озадачен, когда в один из октябрьских дней сунул руку в наш хозяйственный банк в кухонном шкафу и обнаружил там существенно бо́льшую сумму, чем ожидал. Для выплаты годовых премий было еще рановато. Илай, строго спросил я, твои шуточки? Забери-ка обратно. Не возьму, сказал он упрямо. Я же тут ем, как минимум, – меня так рассмешила эта фраза, что я чуть не расхохотался в голос. И я теперь больше зарабатываю, добавил он, почуяв слабину. Трава так быстро растет, не успеваю стричь.
Ему действительно приходилось больше работать с наступлением весны, и он внезапно обнаружил себя по горло занятым. На конюшне он бывал теперь регулярно, поскольку начал ездить верхом. Ему интересно, прикинь, Морис? И у него талант: новички обычно ездят как мешок с говном, а он нет – спину держит, чувствует лошадь. Он изменился: раньше просто делал работу, а сейчас сам хочет кормить лошадей, спрашивает про них. Ты только его не подкалывай этим, он почему-то смущается. Он внутри ужасно заморочный.
Перевели часы, теперь я снова поднимался по утрам затемно, как зимой, но меня это совсем не огорчало. Я открывал дверь на веранду и разливал кофе: черный Даре, каплю молока себе, ребенку полчашки сливок, Соня сама разбодяжит, как ей нравится. Дара пекла Илаю оладьи – он их полюбил и просил каждый день, она добавляла то какао, то кабачки, и оладьи получались разноцветными. Мне в детстве так подкрашивали воду в ванне, потому что я ненавидел купаться. Илай радовался, как ребенок. Он, должно быть, и сам понимал, что Дарины чувства к нему – почти родительские и её секс с ним – акт милосердия, а никакая не страсть, и что она, возможно, думает в эти минуты обо мне. Сама она на эту тему не высказывалась, только однажды выразила осторожное сомнение, что поступает с ним правильно. Соня ворчала, что парень растет как на дрожжах, кроссовки ему уже малы, а идти с ней в магазин он ленится – купи сама, у тебя хорошо получается. Дара тогда потрясенно сказала мне: он растет, представляешь? До сих пор растет. А я... Перестань, Дара. Его сексуальность уже давно родилась, и ее, как младенца, обратно не засунешь, прости мне это сравнение. И, в отличие от младенца, ее нельзя убить. Можно только измордовать и засунуть кляп в глотку, надеясь, что сама сдохнет. Ты этого хочешь?
Чем больше я узнавал о нем, тем более гармоничными мне казались все проявления его натуры. Он был невероятно цельным в этом спокойном принятии себя. Даже те качества, которые виделись другим малопривлекательными, для него были так же естественны, как нагота. Я поймал себя на том, что восхищаюсь им, хоть и не сознавался в открытую. Вместо этого я рассказал ему, что павлинья расцветка маратусов – да и любых ярко окрашенных самцов – исключительно результат того, что самки выбирали, кто покрасивше. И танцует паук только потому, что им движет мысль о сексе. Можно сказать, всё искусство – результат сублимации половой энергии. Есть даже книжка про это. Илай слушал очень внимательно и после нашел в интернете ролик с танцующим пауком. Гляди, Мосс, как смешно, сказал он без тени улыбки, но так и не сделал того, на что я втайне рассчитывал: не начал танцевать сам.
В балетную школу он пришел очень поздно: ему только что исполнилось одиннадцать, и шансы, что его возьмут, были невелики. Но мальчиков в таких школах всегда дефицит, а природные данные у него оказались исключительные. Очень гибкий и пропорционально сложенный, он, должно быть, зацепил приемную комиссию и своей восприимчивостью, особенно привлекательной на фоне внешней неторопливости и серьезности. Такие мальчики, если у них есть цель, способны работать как лошадь и пробивать стену лбом. Цель у Илая была.
Поскольку он никогда не занимался танцами, его взяли сперва в подготовительную школу. Классы проходили по вечерам. После уроков Илай садился в поезд и ехал до центрального вокзала. Там он покупал в ларьке что-нибудь на обед, потом слонялся часок по городу и шел на занятия. Возвращался домой уже затемно и вскоре ложился спать. Получалось, что дядю он почти не видел. Мать сумела уладить конфликт, так что дядя старался его не замечать и жил своей жизнью, оставляя мальчику сыр и ветчину для бутербродов. Мёд и бананы Илай покупал сам и ел в диких количествах, запивая теплым молоком. Он постоянно был голодным: физические нагрузки ему давались тяжело, как и любому астенику, к тому же он начал активно расти, вступая в самую трудную пору своей жизни.
Надо иметь талант настоящего писателя, чтобы передать страдания человеческого существа, запертого в своем некогда привычном теле, будто в доме, который сотрясают все природные стихии, вместе взятые: землетрясения, цунами и пожары. Он сидит внутри, маленький и одинокий, и с ужасом наблюдает, как загорается сперва чердак, а затем подвал – ну или в обратном порядке, тоже хорошего мало. Как я могу описать, что он пережил, да еще с его слов – неумелых и скудных? Как его заикание переходило в паралич при виде девочек, похожих на Еву; каким плотным туманом застилало его сознание на уроках – от усталости, голода и нехватки сна, потому что стоило ему раздеться и лечь, как из-под кровати вылезали такие демоны, каких сам я не видел и в шестнадцать.
Балет был его отдушиной. Боль приносила облегчение. Боли было много: болели мышцы, лопались мозоли и саднило в душе от слов одобрения, к которым он не привык. Каждый божий день он видел себя в зеркале в полный рост – со всеми своими прыщами, узкой грудью и засаленной челкой; но именно зеркала научили его мириться с этим телом, ведь вместе с ним там отражались еще полтора десятка таких же подростков, среди которых Илай был далеко не худшим.
В тринадцать лет он окончательно распрощался со старой школой около подстанции. Теперь по утрам он смешивался в вагоне электрички с учениками частных колледжей, щеголявших единорогами и львами на лацканах пиджаков. Можно было сказать, что поезд стал для него социальным лифтом; сам Илай таких слов не знал, но хорошо чувствовал, что его окружение изменилось. Его никто не бил и не смеялся над его речью. У него появились приятели, и они даже встречались иногда на выходных, чтобы сходить в кино. Однако Илай оставался застенчивым и по-прежнему считал, что жизнь к нему несправедлива – особенно в тот день, когда он наконец увидел свою Еву, а она даже не узнала его: детские игры ей были уже неинтересны. Он еще долго потом страдал, пока Еву не заслонили своими грудастыми телами девицы из интернета.
К деду он уезжал, едва наступали каникулы. Дед больше не казался ему важным и авторитетным: пусть он и владел всеми лекарствами на свете, но заставить умолкнуть голоса в бабушкиной голове он не мог. Даже самому деду не помогали его таблетки, и он мучился бессонницей и гипертонией. А когда разряжалась батарейка в его имплантате, он становился беспомощным, как давний одноклассник Илая, которому однажды сломали его аппарат. Но с дедом всё равно было хорошо. Они ездили рыбачить на озёра; дед ловил лещей и отпускал их, Илай не мог понять, какой в этом смысл, а дед только улыбался в бороду – у него была борода, Илай? Нет, он всегда брился начисто, ты первый такой, кого я знаю, Мосс.
На тех зимних каникулах – Илаю было четырнадцать с половиной – они тоже несколько раз вставали затемно, грузили на крышу машины пластиковую лодчонку, на заднее сиденье кидали спиннинг и сачок и отправлялись в сторону побережья. Бабушку упекли в клинику после попытки самоубийства, дед был подавлен и стремился подальше от дома, к сонной воде, укрытой одеялом тумана. Было ужасно холодно, у Илая зуб на зуб не попадал, но он знал, что это пройдет – солнце скоро поднимется, и оба они будут ужасно смешными в этих вязаных шапках и темных очках. Он запомнил деда именно таким. Память занавесила всё остальное тонкой кисеей, он видел только тени, силуэты – деда, вдруг потерявшего сознание, себя, отчаянно гребущего к берегу. Он весь трясся, как в лихорадке, пытаясь выговорить по телефону хоть слово – он понятия не имел, как объяснить оператору, куда именно присылать скорую, и сам отвезти деда в больницу он не мог, и минуты были потеряны, но это, на его счастье, сознание Илая тоже сумело отфильтровать, и он даже сейчас, кажется, не понимал, что другой на его месте провел бы остаток жизни с чувством вины.