А любви не меняли — страница 38 из 47

В наших валяниях на диване появился теперь легкий эротический флер, из чего я сделал вывод, что обе женщины всё знают и не осуждают меня. Как-то вечером я, переключая каналы, наткнулся на старый фильм и, повинуясь ностальгическому чувству, прилег посмотреть. Дара растянулась рядом, Илай уселся с другой стороны. Соня, видимо, была у себя. В рекламной паузе я убавил звук, и Дара спросила: угадай, какая часть тела мне нравится больше всего? Я охотно включился в игру, начав с самых невинных вариантов и дальше по нарастающей, повышая градус так, чтобы уложиться в рекламное время. Нет, сказала Дара, не угадал. Сдаюсь. Она мягко коснулась моего живота – я скосил глаза и, не увидев ямочки, удовлетворенно отметил, что спокоен как удав и остаюсь таковым даже с учетом эскалации ее прикосновения. Повод я дал ей сам, попросив объяснить, что такого притягательного она находит в этом неэстетичном волосатом регионе. Дара углубилась в этимологию его русского названия, попутно углубляясь пальцами в щель между нижними пуговицами моей рубашки, а потом добавила, что всё это фигня, а на самом деле – это просто беззащитное и приятное на ощупь, особенно у собак (тут я соорудил на лице оскорбленное выражение). Если собака валится на спину и подставляет пузо – значит, она верит, что ее не обидят. Щенки так делают перед взрослыми собаками. Это называют позой подчинения, а я называю позой доверия. Диван рядом со мной дрогнул, и Илай ушел наверх, ничего не сказав. Бедный мальчик, вздохнула Дара, я, кажется, его смутила. А я подумал, что он и сам был не прочь коснуться меня так, как Дара.

Хотите – верьте, хотите – нет, но в ту первую ночь между нами ничего не было. Он не лгал, сказав, что никогда не спал с мужчиной, и, вероятно, ждал первых шагов от меня, но я сам робел, и если в прошлый раз мне помогла подъемная сила накопленного возбуждения, то вот так, с места, я взлететь не мог. Пристроившись на своей половине – все кровати у нас в доме были полуторными – я неловко молчал, и Илай начал рассказывать, словно продолжая всё ту же историю неожиданным флэшбеком лет на десять назад. В тот вечер я и узнал, что для него значит «быть вместе». Какая-то часть меня – еще недавно заполнявшая весь доступный объем, а теперь оттесняемая всё дальше в угол – цинично заметила, что я в хорошей компании: педофил и проститутка. Но меня это совсем не задело, моя респектабельность стала мешать мне, как мешала пижама летними ночами – пижама, которую Илай даже не попытался на мне расстегнуть, а вместо этого признался, что всё детство был уверен, что он один умеет испытывать чувство сладостного полета от интимного взаимодействия с самим собой. Он прятался от матери не потому, что боялся ее порицаний: она, судя по всему, была достаточно слепа, чтобы не замечать таких вещей – а потому, что чувствовал свою непохожесть на других. Джесси оказался таким же, и это Илая поразило. Он что, тоже, начал я, но вопрос повис в воздухе, меня по-прежнему слегка мутило от несоответствия реальных событий и того, как их воспринял мальчик – так бывает, когда видишь оптическую иллюзию. Трогал себя, подсказал Илай. Да, он это делал.

Чтобы отвлечься, я стал спрашивать его о девицах, которых он снимал, и он поведал мне всё то, что вы уже знаете; а потом, будто обессилев от долгого монолога, внезапно уснул – совершенно по-детски, закинув на меня ногу, так что я не смел пошевелиться и долго лежал так, думая обо всем, что услышал.

Кто из нас был теперь тенью другого? Я радовался, что он снова ищет моего общества, и сам звал его на прогулки, и охотно открыл ему дверь, когда он пришел полюбопытствовать, как я работаю. Он сидел не дыша, пока я наговаривал какую-то мелочевку: работать всерьез я бы при нем, разумеется, не смог. Когда я закончил, он принялся рассматривать мой стеллаж с книгами, занимающий полстены. Покупая новый томик на антикварном развале или в маленькой пыльной лавке, я клялся себе, что это в последний раз, а перед очередным переездом честно разбирал свою разбухшую библиотеку и относил в комиссионку всё, что удавалось оторвать от сердца. Но теперь, когда я окончательно укоренился в своем постоянном жилище, книги начали прибывать стихийно и неостановимо, как вода во время потопа. Новый шкаф уже просочился в мою спальню, здесь же, в студии, всё было давным-давно забито. Смотри, это про тебя, – Илай уже нашел моего потрепанного «Мориса»; первое издание, представь себе, семьдесят первый год. Тот пожал плечами: не такое уж и старье, дед вполне мог застать его свеженапечатанным. Да, но ты хоть знаешь, когда это было написано? В начале двадцатого века! Если быть точным, в девятьсот тринадцатом. А почему раньше не публиковали? Автор сам не хотел, объяснил я. Бережно взял книгу с полки – американское издание в строгом и тревожном черно-желтом переплете; открыл послесловие и прочел ему вслух: «Я придерживался того мнения, что хотя бы в художественной прозе двое мужчин должны влюбиться друг в друга и сохранить свою любовь на веки вечные, что художественная проза вполне позволяет»[5]. Понимаешь, Илай, он хотел, чтоб его герои были счастливы. Вот, слушай: «Имей она [история] несчастливый конец, болтайся парень в петле или ещё как-нибудь наложи на себя руки – вот тогда всё в порядке». А так, как он её написал, опубликовать ее было бы невозможно. И даже потом, когда в шестидесятые всё стало меняться, он боялся, потому и завещал издать книгу после его смерти.

Помолчали.

– А ты ее тоже записывал?

– Увы, не довелось.

– Почитаешь мне?

– Тебе будет скучновато, тогда ведь писали совсем иначе.

– Но я хочу, чтобы ты мне читал. У тебя хорошо получается.

– Я же наговорил на целую библиотеку – выбирай что хочешь, – Он не ответил, понурясь. – А, понимаю: тебе нужна эксклюзивная авторская версия, верно, Илай? И чтобы как в 3Д-кино, со спецэффектами.

– Какими еще спецэффектами?..

– Ну, в кино же сиденья ходят ходуном и воздухом дует, когда надо. А ты, я так понимаю, алкаешь живого человеческого прикосновения, коим я мог бы проиллюстрировать происходящее на страницах этой книжки.

Щеки Илая полыхнули, и я добавил голосом Багиры:

– Ты, помнится, спросил меня однажды, как играют на терменвоксе. Ну теперь-то понимаешь?

– Ух ты, – выдохнул он. – У меня даже мурашки, смотри.

И не только мурашки, отметил я и счел за благо отвлечь его какой-то ерундой, ведь мне надо было сделать еще кучу дел, прежде чем я мог, наконец, дать себе право забыть обо всем, кроме него, забраться с ним под одеяло и открыть на заложенном месте старого, доброго, трогательного «Мориса».

8

Я уже слышу разочарованные вздохи тех моих слушателей, кого заманил на огонек один лишь факт наличия в этой истории столь непопулярного ныне (но весьма распространенного, к примеру, во времена Платона и Анакреонта) мотива возвышенной любви старшего к младшему, так проникновенно описанной Оскаром Уайлдом в знаменитой речи на судебном процессе. Ну, вы помните: «Она светла, она прекрасна, в ней нет ничего противоестественного» – но всё равно торопливо листаете вперед, пропуская заумные отступления. А рассказчик подсовывает вам невинные сценки, где герои читают в постели викторианские романы.

Признаюсь, я это не со зла. Я сам ненавижу клик-бейты и прекрасно понимаю, что в наше развращенное и при этом лицемерное время приходится балансировать на лезвии бритвы, дабы не быть уличенным в старомодности, с одной стороны, и порнографии, с другой. С третьей же стороны, мне важно описать всё именно так, как было, а реальность была такова, что по вечерам я теперь приходил к Илаю с книжкой и читал ему – кусочки из «Мориса», стихи, свои любимые рассказы. После этого я мог пожелать ему спокойной ночи и уйти к себе, а мог остаться – в зависимости от моего самочувствия, планов на завтра и того настроения, в каком мы оба находились. Потом мы засыпали – вместе или порознь. А потом наступало утро.

То первое утро, которое мы встретили с ним, останется в моей памяти, покуда сама эта память не покинет меня. За окном светало, в парке посвистывали птицы. Уснул я поздно и теперь чувствовал, что не успел как следует отдохнуть: и тело, и голова оставались размякшими, я с трудом мог пошевелиться и решил полежать еще немного. Мысли текли сами собой – простые будничные мысли: надо ли будить Илая или лучше тихонько уйти, не обиделась ли Дара и чем бы позавтракать. Пока я размышлял, Илай проснулся – скорее всего, не вполне, всего лишь пауза между фазами сна. Он вздохнул и пошевелился, и я отважился сунуть руку под одеяло и дотронуться до него: наружу торчал только лохматый затылок. От его кожи шел жар – так почудилось моим пальцам, тут же отстранившимся: он с живостью повернул голову, на сонном лице отразилось смятение; я понял, что он дезориентирован, поскольку не привык спать с кем-то вместе. Ш-ш-ш, это всего лишь я. Он зажмурился и вздернул уголки рта в полуулыбке. Я обнял его; меня поразила мягкость его тела, состоящего при свете дня из одних углов. Это была особенная, райская, младенческая мягкость, в которой смешались доверие и нега; мягкость библейской глины. Моя рука с жадным восторгом пустилась изучать его сверху донизу – упоение слепца, впервые познавшего красоту. Равнины сменялись долинами и пригорками, безупречная гладкость кожи уступала место бархату бесцветного пушка над копчиком и на внешней стороне бедер. Он был податливым и теплым, как тесто, но не пах, как тесто – он будто бы вообще ничем не пах, я отметил это с удивлением, зарывшись носом ему в подмышку, а ведь все говорят про феромоны, но я и без всяких феромонов сделался пьяным, меня охватила истома, и когда я прильнул к нему всем телом, уже свободным от искусственных покровов, я почувствовал не возбуждение, локализованное в центре, а головокружительную сладкую слабость. Я целовал его и сплетался с ним в каком-то неземном пространстве-времени: потом оказалось, что с момента моего пробуждения прошло больше часа, а мне чудилось – минуты.