А любви не меняли — страница 43 из 47

Я знал, что поступил правильно; он тоже знал это и не перечил мне, и теперь я никак не мог отыграть назад, мне нужно было пережить эти несколько дней, насмотреться на него, начувствоваться, будто в последний раз. С самого утра в Сочельник я был подавлен и с трудом это скрывал, и когда он наконец уехал – на велике до станции, оттуда на поезде с пересадкой, всего часа полтора, но не мог же я, в самом деле, везти его на машине и нервничать там – когда он уехал, я понял, что вот и всё, я своими руками его отдал. Он, конечно, проболтается, нас найдут, будет скандал. Он же врать не умеет. Подкатила тошнота; видеть в углу гостиной нашу одноразовую елку было невыносимо, но признаться другим я был не в состоянии, мне казалось, что если я заговорю об этом, у меня начнется истерика, а надо было готовить, и прибираться, и делать что-то еще, что враз потеряло смысл, потому что без Илая ничто на свете не имело смысла, и он знал об этом и потому не хотел идти. Я поступил неправильно, и назад дороги не было.

– Ты бледный, Морис. Всё в порядке?

Я перехватил Дарин взгляд – она смотрела на мои руки, державшие нож, и я заметил, что они дрожат.

– Я не должен был... я должен был его отвезти.

– Не будь глупым. Он прекрасно доберется, он же столько лет жил один.

Я покачал головой. Ты не понимаешь, Дара.

– Ты ведь не собираешься возить его в училище, или куда там он поступит? Он не будет сидеть тут всю жизнь. Дай ему дышать.

Ты не понимаешь, упрямо повторил я про себя, хоть и знал, что она права, а я паникер. Не уйди он сейчас, мать нашла бы другой повод, чтобы с ним повидаться: она имеет право, и чему быть, того не миновать. Я должен научиться с этим жить. Так я когда-то мучился с этим виолончельным штрихом – сальтандо, рикошет. Преподаватель сказал, что надо держать смычок так легко, будто вот-вот готов выронить; набраться храбрости, чтобы отпустить его – и тогда всё получится.

Он вернулся через три часа сорок минут – стукнул боковой калиткой, затащил велосипед и протопал по веранде. Не сказав ни слова, открыл на кухне кран и долго пил.

– Ну?

– Всё, – Он вытер губы, – отвязался. Им это нужно было только для очистки совести.

– Сколько же ты у них пробыл?

– Полчаса; может, меньше. Не веришь?

Он достал из кармана штанов телефон, потыкал в экран и повернул ко мне. Он не старался, когда делал это селфи – никто из них не захотел или не успел улыбнуться: ни сестренка, ни мать, ни сам Илай, и при его аккуратности так завалить горизонт было знаком протеста. Манифестом свободы.

– У твоей матери черные волосы?

– Крашеные.

Сколько раз я пытался представить ее, но даже и помыслить не мог, что она окажется похожей на мою маму – я даже вздрогнул, увидев это стильное каре до подбородка, красную помаду и слегка поплывшие от возраста, но еще привлекательные черты лица.

– Я знал, что без фотки ты не поверишь, Мосс. Потому, что ты зануда. Самая занудная из всех зануд.

Он положил телефон на кухонную стойку и подошел вплотную, не сводя с меня глаз, но я сказал: слушай, очень жарко, сходи в душ, пожалуйста, – и он со вздохом подчинился, а я полез зажигать духовку, чтобы поджарить каштаны и похрустеть ими до ужина, заедая стресс.

13

В ту рождественскую ночь мне приснилось, что я снова жду возвращения Илая, – приснилось с леденящей душу отчетливостью: все мы знаем, какими реалистичными бывают кошмары. Я помнил, что он у матери, и волновался, и смотрел на часы, а они почему-то показывали не то полночь, не то полдень, было темно и дождливо, я думал, что зря отпустил его на велосипеде, что он снова упадет и разобьет коленку. Когда кто-то позвонил и сказал, что он в больнице, я кинулся к машине, но она не заводилась, и я долго искал расписание поездов – вам, должно быть, не раз снились такие бесконечные запутанные перемещения из одной точки в другую; обычно сон на этом обрывается, но я, на свою беду, выпил лишку и уснул так крепко, что досмотрел до конца это дьявольское кино, созданное моим мозгом с непонятной целью, бессмысленно жестокое и полное невыносимо правдоподобных деталей. Я всё еще надеюсь когда-нибудь забыть этот сон, лишь один момент я должен здесь упомянуть, чтобы было понятно, зачем вообще весь этот абзац. О, как бы я разошелся, пиши я роман, но хватит об этом, я сам себя утомил, у меня разболелась голова, и придется сейчас нажать на паузу, налить стакан воды и выпить таблетку, но прежде я договорю: мне приснилось, что Илай лежит на больничной койке весь в крови и шепчет мне в ухо, чтобы я не боялся – нас больше никогда не разлучат, он всё продумал и в кухне не было никого, кроме них двоих, и никто не видел, как Илай бросился на нож, зажатый в руке отчима, никто ничего не докажет, и теперь они сядут – оба, потому что мать тоже соучастница, и они не смогут меня отобрать – правда же, Мосс?

Вот я принял таблетку, постоял на балконе, глядя в парк: на исходе лета пригорки напротив – сухие и бледные, как год назад, когда началась эта история. В том, художественном времени Земля уже успела облететь Солнце, листья успели облететь и вырасти снова, а в моей реальности очевидца и участника прошло чуть больше трех недель. Я начал записывать эту историю в день рождения Илая. Он не знает об этом; во всяком случае, если он и подслушивает за дверью, то никак себя не проявляет. Быть может, ему приятно, что он попадет в книжку; я же, со своей стороны, убеждаю себя, что должен опередить Зака, не дать ему нас оболгать, но чем дальше, тем сильнее меня захватывает сам процесс кристаллизации моих воспоминаний. Все эти три недели я живу одновременно здесь и там, тогда и теперь, постепенно догоняя реальное время, которое всё равно будет хоть немного, хоть на десять минут впереди – на те десять минут, которые мне нужны, чтобы заполнить, с передышками, пару страниц этой истории. А вы, мои читатели и слушатели, живете в вашем собственном времени, где можно заглянуть в конец книги и узнать то, что еще с нами не произошло и о чем мы даже не подозреваем.

Я не сомневался, что на свое семнадцатилетие Илай хотел бы получить в подарок что-то особенное, а не просто велосипед, ноутбук и что там еще можно было купить за три наших зарплаты. На человека, который будет в восторге от сюрприза вроде оплаченного прыжка с парашютом, Илай не был похож, и мне ничего не оставалось, кроме как спросить его напрямую. Ты не согласишься, ответил он тихо. Хм, дай-ка подумать: хочешь, чтобы я сел с тобой на лошадь? Научился вальсировать? Он качал головой и хмурился. А что, Илай? Я хочу проколоть ухо, и чтоб ты тоже это сделал. Тогда мы сможем носить одинаковые сережки. Да ты посмотри на меня: я же буду вылитый цыган. А я говорил, что ты не согласишься.

Он и в самом деле видел меня насквозь, но про мой сон не знал ничего, и кончилось тем, что мы пошли и совершили ритуальное самоубийство пистолетом для прокалывания ушей. Соня сказала, что в таком случае и носить надо не бижутерию, а как минимум серебро, и они с Дарой купили нам сережки, которые Илай выбрал самолично, волнуясь и розовея от удовольствия: простые колечки, без камешков и прочей ерунды. Он сказал очень серьезно, что если мы когда-нибудь расстанемся, то их надо будет вынуть, чтобы заросло, а если кто-то из нас умрет – пусть другой носит своё колечко всю жизнь. В тот момент я готов был проколоть себе любую часть тела, лишь бы не испытывать боли, которую мне причинили эти слова.

Иногда я думаю, что хорошо быть как все: целовать по утрам жену, сидеть в офисе с девяти до пяти, развозить детей по кружкам, плавать в бассейне, заниматься сексом и делать множество других, самых обыкновенных вещей, не чувствуя себя недоинвалидом, симулянтом, ведь если что-то выглядит как утка и крякает как утка – это, конечно, может быть макетом утки, нашпигованным электроникой, но мало кто из нас склонен фантазировать на пустом месте, и если незнакомец в вагоне метро выглядит здоровым и адекватно себя ведет, мы вряд ли станем предполагать, что в его голове прямо сейчас звучат голоса или что он влюблен в соседскую собаку, или в ботинки сотрудницы, или в несовершеннолетнего – что в сознании многих суть явления одного порядка, а точнее сказать, беспорядка, и этот беспорядок следует либо устранить, либо держать в тайне, продолжая делать вид, что ты утка, точно такая же, как другие. Именно так я всю жизнь и поступал, и моя тонкокожесть доставляла страдания лишь мне одному. А уж в тот день мне и вовсе нельзя было нюниться, как бы ни саднило ухо и ни болела душа. Маме я обычно звонил ранним вечером, до ужина. Я закрылся у себя в спальне; во время телефонных разговоров я всегда хожу взад-вперед, и моя прежняя кровать оставляла мне достаточно места, теперь же я чувствовал себя как медведь в тесной клетке. Вы знаете, что на звучание нашего голоса влияет абсолютно всё – не только настроение и самочувствие, но и поза, и даже одежда? Нелегко изобразить светского джентльмена, стоя в одних трусах, а если предстоит откровенная сцена, я как минимум снимаю пиджак, в котором приехал в студию. Дома, конечно, и стены помогают, и все-таки я нервничал, слушая в трубке длинные гудки, и больно ударился ногой об угол кровати, так что пришлось сесть, потирая ушибленное место, и в этот самый миг мама ответила. Что случилось, почему ты кряхтишь? Я всегда таял, когда она так со мной разговаривала: ей удавалось сочетать иронию с теплотой в такой по-аптекарски точной пропорции, что даже сверхчувствительным подросткам это было по нраву. Я сказал весело и бездумно: ты же знаешь, какой я неловкий, а у меня тут еще новая кровать – и захлопнул рот, но было поздно. Чуткий мамин слух был настроен ловить легчайшие обертона моей речи – так космические антенны ждут сигналов от братьев по разуму, отделенных от нас сотнями световых лет. Ей не нужно было видеть, как к моему лицу приливает кровь: она прекрасно слышала это. Упаси вас боже думать, что она стала бы сально шутить по этому поводу – напротив, она сама сменила тему, а потом благосклонно выслушала мои поздравления с днем ангела, и уже под конец, когда я готов был поверить, что в этот раз пронесло, она спросила о моей девушке – так она выразилась: не женщина, не пассия, не подружка, словно мне было двадцать пять, а она уезжала на другой конец страны, так и не дождавшись для меня счастья. И сразу пересохло во рту, я понял, что не смогу ей солгать, даже в такой день, когда я меньше всего хотел бы ее огорчить.