Мама, я гей.
Что-то прошелестело в трубке, словно ветерок пробежал по листьям. Я гей, мама. Я слышу, сказала она спокойно. Мне почему-то представилось, как она отводит глаза и смахивает со стола несуществующую пыль. Так значит, это мальчик. Она выразилась именно так: не мужчина, не парень, не «друг мужского пола». Я весь сжался, будто она вдруг обрела способность видеть на расстоянии, будто она давно обо всем знала и ждала, когда я скажу ей правду. Да, ответил я и сам поразился, каким горьким было это признание. Я сожалел – не о том, что я гей, но о том, что наш мир устроен так жестоко, что приходится выбирать между двух зол и причинять боль своим близким. Что ж, сказала она, видно, этому суждено было случиться. Тут-то я и понял, почему «мальчик»: эти игры в школьном туалете были неспроста, червячок порока уже точил меня изнутри, а она ничего не замечала, и только ее вина в том, что она не сумела вовремя предотвратить мое падение. Поздно лить слезы. Ты мой сын, и останешься им, что бы ни произошло. Мама, я ведь никого не ограбил, не убил. Я влюблен – почему же об этом надо говорить, как на поминках? Мы оба счастливы. Я никогда не был так счастлив. Ну хочешь, я приеду? Хочешь, я расскажу тебе о нем? Он тебе понравится, мама, и Дара тоже. Ты должна их узнать, обязательно, – я мысленно твердил эти слова, всё еще сжимая в руке умолкший телефон, я так и не собрался с духом сказать всё это маме, и, наверное, это и было настоящей причиной, почему я пошел к себе в студию и записал первый кусочек нашей истории.
14
Я вижу себя маленьким; вокруг много людей, все оживленно болтают, пахнет чем-то вкусным, мы в тенистом дворике у кого-то из моих родных, и я сижу на чьих-то коленях – приходится использовать все эти неопределенные местоимения, вместо имен, вместо названий, потому что так уж устроена наша память: она хранит какие-то обрывки, клочки смятой бумаги, некогда покрытой текстом, но чернила от времени расплылись, ключ к шифру потерян, и даже сам я не в силах разобрать каракулей, которые проступают на внутренней стороне век. Может, это и вовсе мои сны, ложные воспоминания, фрагменты фильмов. Я только помню, что в этом дворике, на этих коленях я чувствую себя в безопасности: я слышу мамин смех совсем рядом и знаю, что эти люди вокруг – свои, и все они обожают меня, показывают козу и треплют за щечку. Такого больше не повторится: в более поздних картинках, которые мне удается выудить из глубин сознания, я вижу себя подростком, которому ужасно хочется побыстрей слинять с этих еженедельных посиделок, где всё время одни и те же лица и разговоры о футболе и машинах – в одной части стола и о младенцах – в другой и где приходится потеть в этом дурацком пиджаке и сносить бесцеремонное любопытство малолетней кузины с брекетами на зубах. Я знаю, что это не навсегда, но не догадываюсь, как быстро всё закончится: посиделки станут реже, привычные лица будут меняться и исчезать совсем, кузина с брекетами попадет в дурную компанию, и на долгие годы ее имя станет в семье нарицательным – будешь плохо себя вести, кончишь как Джованна, а потом она всех уделает, слезет с иглы и попадет в телевизор. Всё, что останется во мне от этих картинок из прошлого, – не всегда осознаваемая, но прочная почти до незыблемости (запомним это «почти») вера в то, что семья – одна из важнейших ценностей в жизни. Именно семья – не друзья, не государство – станет для тебя, оболтуса, страховочной сеткой, простыней, натянутой под окном горящего дома. Пусть она, эта простыня, заштопана и заляпана там и сям, но без нее тебе хана. Признаться, в моменты эйфории я воображал себе, что Илая это тоже теперь касается, что если мы вдруг попадем в катастрофу – я, Дара, Соня – он не останется один в целом свете. Но еще до того, как я решился познакомить их с Киккой, этот розовый туман развеялся – достаточно было вспомнить моего отца, такого же неприкаянного, даже внешне не похожего на мамину родню: они хоть и были чужаками, но брали числом, и белой вороной стал отец. Как бы то ни было, встреча была назначена: после разговора с мамой играть в прятки и дальше казалось глупым, а Кикка, с ее хипповым прошлым, с ее цыганскими юбками и презрением к конформистам, вполне могла встать на мою сторону, когда в семье поднимутся обсуждения, осуждения и прочий остракизм. Даже тот факт, что мы спим втроем, вряд ли удивил бы ее, хотя я бы предпочел не усложнять объяснений и не смущать ее дочку. Дара, узнав о моих планах, тут же замахала руками: конечно, идите вдвоем, мне вечером работать.
Я разыграл для сестры маленький спектакль по телефону, сообщив ей о том, что я гей, с нарочитой безмятежностью, будто так оно и надо; Кикка ответила мне в тон, что всегда что-то такое подозревала, но при встрече, конечно, слегка обалдела. В кафе, куда она нас пригласила, я прежде не бывал: длинный ряд складских зданий вдоль железной дороги, стены густо покрыты граффити, гаражная дверь гостеприимно поднята, внутри – разнокалиберная мебель, стопки книг на грубо сколоченных полках. Я редко запоминаю визуальные детали, будь то лица или одежда, но тогда, в этом хипстерском логове, сидя на диване, обтянутом тканью с сюрреалистическим рисунком, я затравленно озирался по сторонам, заранее готовый к косым взглядам, к перешептываниям, к непристойным жестам; весь мой прежний умозрительный опыт, понимание того, что мы живем в относительно безопасном месте в эпоху развитой толерантности – всё пошло прахом, стоило мне выйти под свет софитов вместе с Илаем, щеголяя неброским, но не допускающим двояких толкований кольцом в ухе. Как и многие чрезмерно впечатлительные люди, я был уверен, что все вокруг только и пялятся на нас: вон тот мужик на ядовито-зеленом барном стуле, стайка девчонок в углу, завешанном постерами с картинами авангардистов, – я сидел и психовал, пока до меня не дошло, что нет на свете лучшего места, чтобы затеряться, что моя сестра умница, она и правда всё понимает и, возможно, даже не осуждает меня за этот преступный мезальянс. Я наконец-то сумел немного расслабиться, и бесцеремонность Кикки, громкость ее голоса, которую мне хотелось слегка прикрутить даже в прежние времена, не смущала меня, благо сестра не выказывала желания нас уколоть. Задав Илаю – который, к слову, чувствовал себя на этом кислотном диване гораздо лучше меня – прямой вопрос о его возрасте, она тут же перевела разговор на тему учебы, куда выруливала с неизменным постоянством в каждую нашу встречу. Успехами дочери Кикка могла хвастаться бесконечно; Лила, должно быть, давно привыкла к этому и только зябко поводила плечами, чью смуглость подчеркивала белизна спортивного топа. Я слушал сестру, кивал и поддакивал, радуясь, что можно оставаться в тени, и не сразу заметил, что глаза ее светятся особым, чуть лихорадочным блеском, а в голосе проскальзывают новые нотки, как если бы она за беседой смачивала горло дешевым вином, к которому питала слабость в годы своей богемной юности. Но из нас четверых вино пил только я, перед остальными же на лакированном журнальном столике стояли кофейные чашки. Я стал слушать внимательней, пытаясь понять, что заставило сестру так горделиво расправить плечи, налиться чувством превосходства – смешно было бы думать, что пятерки, которые приносит моя племянница, могли как-то меня уязвить. Очень скоро я выцедил из этого вдохновенного монолога достаточно ключевых слов, чтобы догадаться, в чем именно меня упрекают, и как-то сразу стало ясно, что наша встреча не имела значения, хватило бы и телефонного разговора – Кикке, наверное, было любопытно взглянуть, кого подцепил ее непутевый братец, но главное уже сказано: я гей, а значит, моё существование бесполезно, я не оставлю после себя следа – неважно, сколько книг я успею начитать за свою жизнь, это не сравнится с ее собственным вкладом в будущее. Я смотрел ей в лицо и не верил, что Кикка, которой всегда было плевать на условности, на мнение родни, окажется встроенной в эту систему кровных связей, в эту грибницу, тесно сплетенную корнями, гораздо сильней, чем я сам с моей любовью к маме и наивной верой в то, что семья – мой надежный тыл. А Кикка отвечала мне насмешливой улыбкой: в ее глазах я так и остался инфантильным, ни на что не годным болтуном. Я не удивляюсь, что тебя тянет к молодым, Риц, сказала она тем же тоном, каким поддразнивала меня в детстве; ну-ка вспомни, сколько тебе лет на самом деле? Девять с половиной?
Риц? – переспросил Илай, и меня поразило интонационное богатство, с которым он произнес это дурацкое прозвище: чуть брезгливое изумление, смешанное с недоверием, и при этом – ни малейшей запинки, и такая пленительная хрипотца, придававшая ему уверенность в себе и даже нагловатость. Она меня когда-то так называла, объяснил я, сокращение от «Мориц», это тоже форма моего имени, ей просто хотелось соригинальничать. Тебе не идет, сказал он, не меняя позы: обутая в кроссовок выворотная ступня, лежащая на другом колене, руки вытянуты вдоль спинки дивана. Ты слышала? – сказал я Кикке. Устами младенца глаголет истина. Они скрестили взгляды, холодно и спокойно; я оказался на перекрестье этих взглядов – тут просится ремарка вроде «и это заставило меня поежиться» – но нет, ничего такого я не ощутил, зато в лице моей чернобровой неразговорчивой племянницы что-то дрогнуло – я готов был поклясться, что она подумала в тот миг: «Как жаль, что он гей, этот мальчик», и у меня защемило в груди от горько-сладкого чувства, в котором была и печаль, и радость, и гордость, и что-то еще, чему я не знал названия.
15
Быть может, она права, думал я, сидя на пассажирском сиденье своей машины, ползущей по самой загруженной в наших краях артериальной дороге: домой можно было бы и в объезд, но парню надо учиться аккуратно обгонять тихоходные трамваи и велосипедистов-камикадзе. Передача опыта – то, что так ценилось в традиционном обществе – теперь происходит быстрее и проще, и вовсе необязательно от старших к младшим. А что еще я могу ему передать? Что изменилось бы, будь он женщиной? Моя сестра, сам