Илай не мог слышать наш разговор: он так и просидел всё это время в контрольной комнате, откуда потом наблюдал, подойдя вплотную к стеклу, за тем, как мы записываем очередную серию. Он никогда не видел меня за работой, и, конечно, ему было любопытно, но первый вопрос, который он задал мне по пути домой – «А чем всё кончится, как думаешь?» – укрепил мою веру в то, что мои мысли так же прозрачны для него, как это оконце в студии. Ну, по законам жанра, мой герой должен убедить ее броситься под поезд. А ты можешь её попросить, чтобы придумала хороший конец? Я хотел сказать ему, что так не делается, что творчество – вещь интимная и что никто, кроме автора, не должен решать, с чего ему начать и чем закончить; и, тем не менее, я отчего-то знал, что Джесси была бы рада, если бы я написал ей об этом, или позвонил, или позвал ее в кафе – я чувствовал, что она неслучайно обратилась именно ко мне и что она, возможно, сама мечтала, чтобы однажды с ней заговорил незримый, неосязаемый и пока что незнакомый друг, заговорил участливо и тепло – я читал это на ее лице, когда улыбался ей или задерживал взгляд дольше, чем требовалось для поддержания зрительного контакта. Мне не стоило бы ни малейшего усилия уломать ее на что угодно, но я уже понимал, что не буду вмешиваться, потому что какой бы конец она ни выбрала – он прозвучит честнее и громче, чем все финальные строки, когда-либо написанные моим бывшим другом.
Я подумал, что вернусь к этой теме чуть позже, чтобы не отвлекать Илая от дороги, и спросил только: а что, тебе жалко героиню? Это прозвучало, пожалуй, чересчур легкомысленно, и Илай насупился. Не обращайся со мной так. Как? Будто мне пять лет. Извини. Мы просто никогда не обсуждали с тобой такие вещи, и я совсем не знаю, что тебя трогает в книгах. Он великодушно принял мои извинения и продолжил разговор своим обычным тоном, но я не мог не заметить, что он стал другим, что между мальчиком, разбившим коленку у нашего дома, и юношей, который сидел теперь за рулем моей машины, лежит пропасть намного шире, чем можно было бы ожидать, пересчитав на пальцах все дни, недели и месяцы нашей с ним общей жизни. У него не было больше никаких прыщей, он вытянулся и окреп, он многому научился, но самое главное – он стал соразмерен себе, врос в свою природную уверенность, в чувство собственного достоинства, которое так раздражало тех, кто считал его ни на что не годным неблагодарным выродком. Я поймал себя на том, что хочу сказать это вслух, при всех: «Смотри, Дара», – как будто мы имели на это право, как будто мы девять месяцев ждали его, не высыпались, радовались первым улыбкам и словам, или бились с бюрократами за право его усыновить, чтобы однажды произнести это, – «смотри, Дара, какой он у нас большой».
Я знал, что она ответит: это только твоя заслуга, Морис, я-то не сделала ничего особенного, – и мне опять будет стыдно. Поэтому, когда выпал подходящий момент, я сказал ей совсем другие слова, волнуясь, как юнец. А она только и спросила вполголоса: «Ты правда этого хочешь?» – риторический вопрос, я мог ничего не говорить, только улыбнуться или кивнуть, но я сказал «Да», так твердо, будто стоял с ней перед алтарем. Мне было важно озвучить свое решение, позволить этому «да» всколыхнуть воздух нашей спальни – мне почудилось, будто ветерок пробежал наискось через всю комнату, заставив трепетать бахрому по краям покрывала, и выскользнул на балкон, а оттуда – в комнату Илая, который теперь тоже знал о нашем разговоре; стоит ли удивляться, что он воспринял как должное то, что произошло через неделю.
В ту ночь наша кровать была как никогда похожа на бескрайнее поле, по которому бежит заяц. Я уже забыл, каково это – видеть раскрывшееся навстречу женское тело, совсем близко, осталось пробежать еще немного, чтобы спрятаться наконец в спасительную темноту: что я могу поделать, зайцу нужна нора, и мне волей-неволей приходится балансировать на грани пошлости, рассказывая об этом, хотя с Дарой всё было иначе – мне не хотелось прятаться, я не закрывал глаз, как делал прежде, и вскоре заметил, что Илай наблюдает за мной с большим интересом. Я сказал, что меня это смущает; он лег на живот и спрятал лицо в согнутые руки, но продолжал исподтишка подглядывать. Это было так смешно, что я фыркнул.
– Я так не могу. Ничего не получится.
Сконфуженный и поникший, я сел, подобрав под себя ноги. Ночь была теплой, но меня охватило желание прикрыться: нагота делала моё бессилие еще более постыдным. Я подумал, что надо сказать Илаю, чтобы выключил ночник, но он уже сам начал шебуршиться, зачем-то убрал скомканное одеяло, лежавшее между нами, – я ждал, что он поймет меня, за что мне такое унижение, ну выйди, пожалуйста, Илай. Я с надеждой посмотрел на него, он ответил мне долгим полувопросительным взглядом; тронул языком нижнюю губу, словно собираясь что-то сказать, убрал со лба длинную прядь и подался ко мне, опершись на руку – я ощутил его свободную ладонь у себя на колене, увидел у самого живота его макушку, похожую на глаз урагана, и меня обожгло его дыханием, обожгло этой непрошеной, чрезмерной близостью. Он поймал меня – в третий раз, будто в сказке, вобрал в себя целиком, и я мог только зажмуриться и слушать трепыхание заячьего сердца – глупого влюбленного сердца, которое сперва ушло куда-то в пятки, а потом стало разгораться и расти, и я успел почувствовать, что еще немного – и со мной случится удар, как внезапно всё оборвалось
а потом он просто взял и соединил меня с ней.
Я познакомился с ней в парке, а его нашел полгода спустя и чуть южнее. Теперь они моя семья. Любое слово несет то значение, которое мы в него вкладываем. Чем богаче наш читательский опыт, чем шире кругозор, тем охотней нам открываются новые смыслы привычных понятий.
Где-то тут я и хотел закончить. Нажал на паузу, чтобы перевести дух и придумать финальную фразу, но сходу ничего путного не нашлось, и я сохранил файл, чтобы вернуться к нему завтра. А наутро я получил емейл от Джесси – она вынуждена отложить нашу запись, сидит дома с гриппом и не хочет никого заражать, но это даже кстати, ведь она так и не решила, где поставить точку, ей надо набраться мужества, чтобы сделать это. Письмо довольно сумбурное – трудно соображать с температурой, уж я-то знаю; а в конце приписка, чтобы я в следующий раз приводил Илая, если он захочет, и передавал ему привет, и что мы с ним красивая пара.
Мы красивая пара.
Я сижу и улыбаюсь, как дурак.
Я не знаю, что еще к этому добавить.
Новый_файл.wav
Я не знаю, что сказать. Я должен сказать что-то. Мне нечего больше делать, я должен сидеть и ждать. Время – время почти одиннадцать вечера. Вот тут у меня телефон, но еще никто не звонил. Буду сидеть, пока не позвонят. Надеюсь, они правильно записали номер. Дара сказала, что да. Я всё время забываю цифры.
Я не знаю, как об этом говорить, потому что если я начну вспоминать, как я в последний раз сидел тут и записывался – я не могу, если я буду думать об этом, ничего не поможет, я ничего не смогу изменить. Это кажется так давно. Еще два часа назад всё было как прежде. Если бы можно было вернуться, я бы ничего больше не попросил, ничего никогда. Я бы его никуда не отпустил, или встретил бы его на станции. Почему я ничего не почувствовал заранее, даже и мысли не возникло, он ведь уже возвращался домой по темноте, у него часто дополнительные занятия, мы привыкли, и тут всегда было безопасно, и почему именно сегодня, именно там, какой-то мудак, нет, это не поможет, что толку себя накручивать, пусть полиция разбирается
а они всё не звонят, сколько же это занимает? Я никогда не был в реанимации. И я совсем ничего не помню, что они говорили. Я кричал, как во сне, но, наверное, я в самом деле кричал, раз они меня увели. Соня села за руль на обратном пути. Я вообще ничего не помню.
И какое у него было лицо. Крови не помню, кажется, не было крови. Голос, да, до сих пор в ушах. Такой сдавленный голос, от боли, это же очень больно, Господи, я не могу, ну пожалуйста, он же ничего не сделал, он столько уже натерпелся, ну какого чёрта! Почему, блядь, нельзя сделать, чтобы эти уроды не ходили по улицам? Даже если его поймают, какое мне дело, если что-то случится, и его не спасут –
тихо-тихо-тихо, всё хорошо, дыши, дыши – конечно, спасут, и не таких вытаскивали. Центральная больница, хорошо, что так близко ехать, и трафика не было. Казалось, что очень долго, но так всегда бывает, как в ночных кошмарах, будто время тянется, а я вот смотрю сейчас – он позвонил в девять ноль две, мне ехать минут пять, и до больницы минут пятнадцать. Совсем быстро, это хорошо. При потере крови главное успеть.
А они всё не звонят, уже скоро полночь. А если они все-таки не тот номер записали, но Дара вроде тоже давала им свой, и ей не звонили, она тоже не спит, наверное. Полчаса назад я спустился, они сидели там на диване, телек работал без звука. Спросили, не нужно ли мне чего-нибудь. Сказали, чтоб ложился. Я вышел покурить, и не смог. Пачка была в кармане, как тогда, и я достал сигарету и услышал, как он говорит: «Тебе же вредно». Это было давно, в январе еще, и мы хотели на озеро поехать
Господи, он же ни в чем не виноват, ну как же так
мы ведь даже не видели, как он танцует, неужели всё так и закончится, я же хотел сам поставить точку, чем же я прогневал Тебя, прости нас, Господи, мы ведь просто хотели быть вместе, я хотел, чтобы он был счастлив. Он еще совсем не жил, пусть он живет, пожалуйста, ну что мне сделать? Если б можно было, я бы принял любое испытание, самую страшную болезнь, только пусть он живет.
Половина первого. Меня знобит, но я всё равно не усну, если лягу. Не могу ничего ни читать, ни смотреть. Девчонки внизу, кажется, задремали, и мне не с кем поговорить, нет ни одной живой души, кому я мог бы позвонить в это время. Мама ложится рано. С Джесси мы совсем недавно знакомы, странно было бы искать поддержки у человека, которого не знаешь толком, к тому же она болеет, небось только задремала, а тут – я, она спросонья подумает, что это герой ее рассказа, голос из громкоговорителя. Так что мне остается только сидеть тут и бухтеть в микрофон. Если бы я не начал записывать эту историю тогда, в январе, я бы, может, попытался сделать это сейчас – просто чтобы делать что-то, сидеть тут и говорить о нем. Я бы, навер