А любви не меняли — страница 6 из 47

7

После нашей с Дарой совместной игры на виолончели было глупо и дальше делать вид, будто она всякий раз оказывалась возле моего дома случайно, а я всей душой прикипел к Локи. Мы начали встречаться – главным образом, для совместных прогулок: мы оба чувствовали себя спокойней на нейтральной территории, словно пытались доказать окружающим, что не замышляем ничего предосудительного. С Соней мы всем местным знакомым представлялись как друзья, живущие в складчину: так было проще объяснить раздельные поездки и прочие несовпадения ритмов. Вы можете возразить, кому какое дело: в свободной стране, в нынешнее время человек волен поступать так, как ему хочется. Неправда – вы в этом еще убедитесь. Но тогда я не знал, куда выведет эта дорожка, и всего лишь вел себя так, как меня воспитали.

Нашу долину с одной стороны пересекала автомагистраль, чью тяжесть несли бетонные опоры моста, а с другой – железная дорога. Ажурный стальной виадук соединял заросшие репейником склоны. Наш, восточный, был более пологим, и мы взбирались по нему и шагали вдоль железнодорожного полотна. Это было интересней, чем идти по улице: Дара отпускала Локи с поводка, и он нырял в высокую траву, раздвигал ее грудью, как пловец, и жмурил свои стеклянистые бледно-голубые глаза. Иногда он вдруг замирал на месте, а затем вскидывал переднюю часть туловища в коротком прыжке и впечатывался лапами в землю. Мышкует, говорила Дара, и пыталась перевести мне с помощью длинного описания это емкое слово. Он ловит кузнечиков, думая, что это мыши, притаившиеся под снегом. Значит, сейчас он чувствует себя хаски? – спросил я однажды. Кого в нем больше? А кого больше в тебе? – с неожиданной прямотой парировала она.

Такие вопросы всегда ставили меня в тупик. Я жил в этом городе с самого рождения. В семье у меня говорили по-английски, лишь мама ворковала с нами на родном языке, пока мы, дети, были совсем маленькими. Отец не перечил ей: возможно, он знал, что мы быстро всё забудем. К тому времени, когда я пошел в школу, брат и сестра говорили между собой только по-английски. Мы росли на тех же фильмах и книжках, что и наши ровесники. Мы почти ничего не знали об Италии и, признаться, не горели желанием узнать. И всё-таки мы были другими. Нас дразнили словами, которые казались обидней всяких «жиртрестов» и «четырехглазых», потому что апеллировали не к сугубо индивидуальным и, зачастую, временным чертам, а к чувству причастности, первобытному и могучему. Нас вынуждали стыдиться не масти своей, а семьи, и это было гораздо больнее. Через много лет я вспомню это чувство уже по другому поводу, и оно снова вызовет у меня желание дать в морду обидчику.

«Как можно быть таким невоспитанным, Морено», – сокрушалась мама, узнав об очередной драке в школе. Потерять свой достойный облик, свое доброе имя – всё, что обозначается словосочетанием la bella figura.

Потеря лица, как у японцев? – уточнила Дара. Нет, не совсем. Мы не будем делать харакири, если на столе окажется недостаточно еды, и гости уйдут самую малость голодными. Если быть совсем точным, мы просто не допустим такого. Мы не наденем футболки с дыркой, даже если она любимая, а на улице темно. Мы носим шорты и шлепанцы на пляже, а в остальных случаях щеголяем в безупречно сидящих костюмах, даже в жару. Всё это, конечно, относится к сферическому итальянцу в вакууме, но поверьте: мы действительно всерьез озабочены тем, какое впечатление производим на окружающих. Причем неважно, в какой среде мы находимся – на работе, на отдыхе, в дороге. Все, с кем нас сводит жизнь, должны унести с собой едва заметное, как аромат сигары или шлейф дорогих духов, чувство удовольствия. Уметь понравиться и новой соседке, и начальнику, и кассирше в магазине – настоящее искусство. Быть предупредительным, уважать старших, поддерживать в безупречной чистоте и свой дом, и своё тело и душу – всё это мама вбивала в нас с пеленок и очень в этом преуспела. Кем я, по-вашему, должен себя считать? Да, итальянским я владею на уровне “potresti affettarlo non troppo sottile per favore”[1], и Шекспир мне понятнее Петрарки, но... Тут я замолчал, потому что сформулировать то, что должно было стоять на месте этого многоточия, мне никак не удавалось.

– Я думаю, это неважно, кем ты себя считаешь, – сказала Дара. – Важно, что всё это у тебя внутри, по-настоящему. Ты настоящий.

У Дары была сестра, старше нее на три года. Её звали Юмжид. Я никогда не слышал такого имени и не знал, что есть такой народ – буряты, хотя для среднестатистического австралийца я знаю очень много. Полное имя Дары было Дарима. Кроме имен и внешности, в сестрах не было ничего специфически бурятского. Жили они в только что построенном заводском городе, куда стекались искатели удачи со всей страны: русские, татары, немцы и представители других национальностей, чьих названий я не запомнил. В семье Дары говорили по-русски, хотя мама была из деревни и язык помнила. На фотографиях сёстры выглядели настолько разными, насколько вообще могут выглядеть две девушки одной и той же расы. У Юмжид было овальное лицо с высокими скулами, губами фотомодели и глазами индейской воительницы – не хватало лишь украшения из перьев на блестящих, как вороненая сталь, волосах. Она занималась бальными танцами и, как многие позднесоветские девочки, любила всё западное: диснеевские мультики, импортную жвачку в яркой упаковке и Майкла Джексона. На вопрос о будущей профессии Юмжид, перекинув косу с груди на спину, небрежно отвечала, что будет переводчицей. По-английски она говорила так, будто родители у нее были дипломатами, хотя мама работала в детсаду, а отца не было вовсе. Поступать она уехала в Москву, куда вскоре переманила и Дару. Позже сестер закрутило каждую своим водоворотом, обе вышли замуж и разошлись друг с другом окончательно – сперва во мнениях, а затем и в пространстве. Дара с мужем решились на иммиграцию, а Юмжид вдруг потянулась к корням – с такой же страстью, с какой предавалась своим прежним увлечениям. Красиво рассталась со своим бизнесменом, забрав половину их совместного имущества; переехала в Улан-Удэ, открыла магазин, торгующий одеждой и украшениями в национальном стиле, и начала сниматься для обложек в островерхих соболиных шапочках с ниспадающими вдоль щек подвесками из серебра. Она была теперь буддисткой и вегетарианкой – и то, и другое ей удивительно шло. О Дарином отъезде в Австралию Юмжид высказывалась крайне неодобрительно: сама она проводила отпуска не в Европе, а в Монголии, и даже научилась там скакать на лошади, как настоящая степная кочевница.

– На лошади мы тебя тоже научим ездить, – сказал я с преувеличенной беззаботностью. – Ты еще дашь ей фору: она-то небось не умеет без седла.

Я вернул Даре телефон, на котором смотрел фотографии Юмжид. Она приняла его молча и снова обняла ладонями чашку. Мы сидели в кафе – в одном из тех неприглядных снаружи маленьких кафе, что скрывались посреди унылых жилых кварталов к востоку от нашей долины. Заросшие бурьяном дворы перед рано постаревшими деревянными лачугами, уродливые таунхаузы – и тут же, на соседней улице – вдруг дивной красоты печная труба, обложенная двухцветным кирпичом, и ряд магазинчиков, где между кебабной и почтой притаилась итальянская кондитерская. Здесь пекли весьма недурные ромовые бабы, вафельные трубочки канноли и даже сфольятелла – рогалики из хрустящего чешуйчатого теста, начиненные сырным кремом. Ты непременно должна попробовать: это же сладости моей родины, сказал я, когда мы с Дарой оказались тут впервые. Она выгуливала очередную собачку, а мне надо было купить овощей в лавке на углу. Она спросила тогда, почему я не взял себе кофе, и я начал потихоньку рассказывать одну историю за другой, как рассказываю вам. Дара принимала их близко к сердцу: слушая меня, то хмурила брови, тонкие и изогнутые на манер ласточкиного крыла, то охотно смеялась шутке или чуть подавалась вперед, будто боялась не разобрать слова, сказанного вполголоса. Я стал замечать, что у нее удивительные глаза – будто выведенные пером каллиграфа; и как один иероглиф вмещает в себя тысячу смыслов, так и Дара казалась мне непознаваемо сложной. Она по-прежнему почти не говорила о себе. Я читал между строк, но видел лишь поверхностное: давнюю и не изжитую до сих пор обиду на сестру, в чьей тени ей пришлось оказаться; чувство потерянности в новом обществе, которую я ощущал по тому лишь, как в ее речи проскальзывали невежливые обороты – не от природной грубости, а просто от недостатка общения в здешней культуре, где прямолинейность не в чести. Мне легко рассуждать об этом: я ведь двулик, как Янус, бог дверей, ключей и очага. Однако подобрать ключ к самой Даре оказалось не так легко, как я думал.

8

Свою лошадь Соня навещала несколько раз в неделю, наматывая каждый месяц по полтыщи километров. Я предложил как-нибудь съездить всем вместе – провести день за городом и заодно познакомить девушек друг с другом. Они быстро нашли общий язык, как умели находить его с четвероногими. Я сидел на заднем сиденье белоснежной Сониной «либерти» и смотрел, как летят за окном выгоревшие на солнце равнины по ту сторону городской черты, а Соня, по-мужски небрежно подруливая кончиками пальцев, рассказывала Даре историю своей лошади, похожую на сюжет из Диккенса. Ранние годы Бадди были покрыты мраком, как родословная подкидыша, хотя, в отличие от этого последнего, о чистопородности лошади можно судить с относительной уверенностью. Бадди был отличным образцом американского кватерхорса, что не помешало ему оказаться в руках какого-то мудака и превратиться из коренастого, сильного и добродушного животного в скелет, покрытый язвами. Копыта у него отросли так, что стали загибаться кверху, как носки шутовских башмаков. Он был чудовищно обезвожен, но железный организм неприхотливой ковбойской лошади не давал ему умереть, растягивая страдания на месяцы и годы. Сколько именно Бадди провел в своем стойле, следствию выяснить не удалось. Оставшийся неназванным хозяин отделался штрафом в шестьсот долларов. Реабилитация животного обошлась благотворительному фонду несоизмеримо дороже. Когда Соня увидела у них на сайте фотографию Бадди с черной челкой над умильным круглым глазом, он уже наслаждался вольным выпасом в своей временной приемной семье. Было ему около десяти лет, шрамы на блестящей коричневой шкуре уже затянулись, и он был готов переехать в свой постоянный дом, буде таковой найдется: лошадь не щенок, в хорошие руки ее пристроить гораздо труднее. Соня долго не думала, и с тех пор – вот уже шестой год – они с Бадди не расставались. Она даже отдыхать ездила с конным трейлером на прицепе.