– Постой трудно найти, – сказала она, заруливая на пятачок парковки; гравий хрустел под колесами, и лошади в дальнем конце выпаса уже навострили уши. – То далеко, то дорого, то всё в репьях. Тут тоже недешево, зато двадцать минут – и на месте.
Я помог Соне выгрузить и оттащить к воротам мешки с витаминным прикормом, а Даре поручил необременительные мелочи вроде каски и хлыста. Бадди и обе его соседки поджидали нас у хлипкой на вид проволочной ограды. Я не был здесь полгода или около того и успел забыть, до чего они огромные, эти кроткие на вид, сонно смаргивающие, шумно фыркающие лошади с замшевыми губами, которыми они немедленно стали тянуться к нашей морковке.
– А ты не любишь их кормить? – с удивлением спросила Дара, принимая у меня из рук пакет.
Я объяснил, что уже накормился в свое время: даже после реабилитации Бадди продолжал бояться бородатых мужчин, и Соня предложила использовать меня как терапевтическое средство. Вооруженный морковкой, я терпеливо ждал, пока лошадь, снедаемая страхом и вожделением, подходила всё ближе, в нерешительности переминалась с ноги на ногу, шевелила ушами, пока наконец не осмелилась принять лакомство из моих неловких рук. Нам пришлось сделать это много раз, прежде чем Бадди привык ко мне, заслонив моим обликом чью-то гнусную рожу, запечатленную в его сознании. Да, сказала Дара, собаки тоже такие: им важны ассоциативные связи, желательно с чем-то приятным, вроде куска мяса. Я бы добавил, что человек не далеко ушел в этом смысле от своих меньших братьев. Любой из нас способен пасть жертвой случайного порыва, вызванного призраком или отзвуком, часто не осознаваемым и потому опасным. Сам я, не будучи исключением, питаю слабость к любым мелочам, связанным с моей мамой. Женщина по имени Анджела немедленно получает у меня кредит доверия – который, впрочем, моментально испаряется, стоит носительнице проявить несовместимые с этим именем качества: например, вульгарность. День маминой святой – четвертое января – кажется мне овеянным духом праздника в большей степени, чем Новый год, ведь именно в этот день мама, вечно хлопочущая по хозяйству, будто Золушка, превращалась в королеву. Я даже во сне могу узнать аромат маминых духов, меня пленяют низкие женские голоса – одним словом, я являюсь отличной иллюстрацией того, как работают ассоциативные связи в человеческом мозгу. Но развивать эту тему вслух я не стал – главным образом, из уважения к присутствовавшим дамам. Вместо этого я попросил их не обращать на меня внимания и делать что вздумается, а я, если напечет голову, пойду в тень книжку почитаю.
– Он лошадей боится, – засмеялась Соня в ответ на Дарин вопрос. – Сам большой, а любит всякую мелюзгу.
– Какую мелюзгу?
– Я тебе потом покажу, – пообещал я мрачно, уместив в эту реплику сразу две, полностью омонимичные, но наполненные разным значением и адресованные разным собеседницам.
В насмешливом Сонином утверждении была доля истины: всё большое подавляло меня, будь то необъятные степные просторы или стеклянные многоэтажки. Я был не против любоваться большим на расстоянии – что и делал сейчас, стоя у ограды тренировочного загона, где Соня демонстрировала Даре свое владение лошадиным языком. Её ноги, обтянутые жокейскими штанами и обутые в высокие ботинки, исполняли на утрамбованном песке незатейливый танец, и Бадди подхватывал каждое па, будто дрессированный, хотя его никто этому не учил. Соня гоняла его вокруг себя на корде, другой рукой на отлете держа свой дирижерский хлыст. «Смотри, – говорила она Даре, чуть задыхаясь: ей приходилось без остановки топать ногами, чтобы лошадь не сбивалась с ритма, – сейчас я попрошу его перейти на галоп». Она сменила простой ритм своего танца – и-раз, и-два – на трехтактный, и лошадь послушно сделала то же самое, побуждаемая врожденным чувством общности: ты бежишь, и я бегу.
– А у собак тоже есть такое? – спросил я, когда мы ехали домой.
Дара сказала, что никогда подобного не видела и надо еще попотеть, чтобы научить собаку так зеркалить. Но вообще-то, добавила она, язык тела у них на удивление похож: и те, и другие зевают и облизывают губы, когда нервничают, а ушами способны передать всю гамму чувств, от страха до удовольствия.
– Вислоухим, должно быть, тяжело, – заметил я. – Сразу все полутона из гаммы выпадают.
Мне нравилось видеть ее оживленной, слушать, как они с Соней взахлеб обсуждают зоопсихологию, и рисовать в воображении уютные картинки: мы втроем сидим у нас на веранде, попивая санджовезе под телячьи отбивные, в приготовлении которых я был большой мастер. Одним словом, настроение у меня было хорошее, поэтому когда Дара, внимательная к мелочам, припомнила мне Сонины слова про мелюзгу, я решил ее потроллить.
– Пауков люблю, – сказал я зловеще.
– Да, – подтвердила Соня с водительского места. – У него в спальне все стены их портретами увешаны.
9
У меня, как и у каждого из вас, бывают хорошие дни и бывают плохие. О хорошем я только что рассказал. Плохой мог выглядеть, к примеру, так. Я встал в свои обычные семь с чем-то, позавтракал вместе с Соней и сходил за продуктами в местный магазинчик, какие мы в детстве называли шоппино, будучи свято уверенными, что это итальянское слово. Вернувшись домой, я сделал голосовую зарядку и немного поработал, после чего у меня как раз осталось время подстричь газон, привести себя в порядок и отправиться на обед к моему брату Тони. По субботам у него собиралась почти вся наша семья, включая кузенов и племянников. Мы засиживались до самого вечера, а в оставшиеся пару часов я успевал прибраться в доме и быстрым шагом прогуляться по парку, чтобы было легче уснуть. Подойдя к балконной двери задернуть шторы, я вглядывался в темное небо со сладостной надеждой увидеть в его глубине стремительно растущую яркую точку. Я представлял, как к Земле летит бродячая планета-убийца, и это наполняло мое сердце радостью. Вот было бы здорово покончить со всем одним махом.
Мне придется сделать это – приоткрыть дверцу, ведущую на пыльный чердак моего сознания. Проницательные умы, начиная с поэтов эпохи Романтизма и заканчивая современными психологами, в красках живописали многообразную орду чудовищ, которые скрываются в каждом из нас. Сей пестрый бестиарий уже довольно хорошо изучен, каждой твари дано научное название, и многие из них перестают казаться нам такими уж отвратительными, будучи помещенными под лупу (к этому парадоксальному эффекту я еще вернусь в свой час). Однако любой здоровый человек в большинстве случаев предпочел бы не видеть неаппетитной изнанки своего ближнего, и его трудно в этом упрекнуть. Поэтому я постараюсь сделать экскурсию по задворкам моего мозга максимально щадящей, пусть даже в ущерб ее увлекательности.
Я не сомневаюсь, что Бог прекрасно знает о моих малодушных мечтах, которым я время от времени предаюсь, глядя в ночное небо. Меня оправдывает лишь уверенность в том, что ни разу за свою относительно долгую и местами турбулентную жизнь я не позволял себе помышлять о самоубийстве всерьез. Не знаю, чему я этим обязан – природному жизнелюбию или глубоко укоренившейся боязнью согрешить; а может, и вовсе прозаическим, но оттого не менее трогательным желанием не огорчать маму. Она никогда не ругала меня по-настоящему, а только вздыхала, узнав, что я с кем-то подрался, или завалил экзамен, или с непостижимым упрямством оставался один в свои двадцать-тридцать-почти что сорок лет. Я в ответ тоже вздыхал и ковырял пол носком ботинка, поскольку рассказать маме правду я не мог.
Самая болезненная правда, какую мне доводилось выслушивать самому, была сказана моим отцом. Высокий, плечистый, с соломенной шевелюрой, он был австралийцем в третьем поколении, а более глубокими корнями уходил куда-то к Вильгельму Завоевателю, что в глазах маминых родителей одним махом перечеркивало все его достоинства. Мама, однако же, при внешней мягкости была способна на самый неожиданный фортель и пригрозила уходом из дома, если родители не дадут согласия на их брак. Те побушевали и сдались, потребовав единственно, чтобы будущий зять перешел в католичество. Условие было выполнено быстро и без звука со стороны моего будущего отца, который впоследствии вел себя в точности так же при малейшей тени разногласия. Воображение, вероятно, нарисовало вам образ забитого подкаблучника, но ни разу за свое детство я не усомнился в его мужественности. Общались мы мало: он был более близок с моим братом, чем со мной, да и времени у него не оставалось. Сколько я его помню, отец очень много работал. Он был электриком, а также трудоголиком и перфекционистом, без конца проходившим какие-то переподготовки на дополнительные лицензии. Возвращаясь с работы, он, вместо того, чтобы валяться на диване с пивом, без конца что-то ремонтировал в доме, остервенело катал по саду газонокосилку и подстригал фигурные кусты. В воспитательный процесс он не вмешивался: мама сама решала, на каком языке с нами разговаривать и наказывать ли нас за проступки. Маминым широким жестом мы втроем были отправлены в одну и ту же школу – то есть, смешанную. Чуть позже она одумалась, и в средней школе мы уже учились раздельно, как подавляющее большинство детей католиков. Я почти подошел к обещанному рассказу; потерпите еще чуть-чуть.
Уже известные вам детали моей повести позволяют с большой вероятностью предположить, что атеистом я не являюсь. Вы бы окончательно в этом убедились, если бы увидели меня сидящим за столом с четками в руках, хотя их воздействие на меня – скорее успокаивающее, чем душеспасительное. Тем не менее, вопрос веры для большинства людей – не менее интимный, чем область эротических фантазий, и всё, чем я могу с вами поделиться, – это сухая выжимка, содержащая тот минимум информации, который необходим для понимания контекста (прошу прощения за стиль: я, кажется, слишком много начитываю в последнее время обучающих материалов). Суть в том, что церковь как институт встала мне поперек горла уже в старшей школе, однако это никак не повлияло на моё мировоззрение. Как и всё хорошее в моей жизни, базовые ценности, в том числе духовные, для меня неразрывно связаны с мамой. Я перестал ходить на исповедь вскоре после поступления в вуз, чем, безусловно, ее огорчил, но глупо было бы думать, что я сделался после этого атеистом.