А любви не меняли — страница 8 из 47

Мне было лет тринадцать, когда произошел тот злополучный разговор с отцом. Не помню, с чего он начался и как вообще получилось, что мы оказались с ним вдвоем на нашей кухне. Это не единственный случай, когда событие длиной в полминуты разрезало мою жизнь, как бритвой, на четкие, с ровными краями «до» и «после», и то, что непосредственно предшествовало «до», тут же затягивалось пеленой. Психологи считают, что наше сознание таким образом пытается смягчить травму; охотно им верю. Так или иначе, я что-то ляпнул и в ответ внезапно получил от отца, как пощечину: «Я никогда не верил в вашего бога, понял? Это всё было только ради твоей матери».

Как сильно я хотел дать ему тогда в морду – в тринадцать лет я всем хотел бить морду, вы помните. Я так и не простил отца до самой его гибели, которая произошла меньше чем через год. Он разбился на своей рабочей машине при неясных обстоятельствах, въехав в одинокий столб. Дело было за городом, куда он в тот день не собирался; алкоголя в крови не нашли, свидетелей на пустынной боковой дороге тоже не обнаружилось. Никаких записок, никаких следов.

Прошло много лет, прежде чем я начал понимать своего отца. Отчаянное стремление доказать, что он достоин моей матери, в конечном счете сожрало его целиком. Он из кожи вон лез, чтобы мы жили лучше всех, чтобы у нас была самая идеальная лужайка, самый ухоженный дом, оснащенный всеми модными наворотами вроде встроенного пылесоса. Он пытался стать своим в маминой семье, слиться с ней, как хамелеон сливается с веткой: научился носить костюмы, пить вино вместо пива и ловко орудовать кухонным ножом. Я очень поздно, уже в университете, по-настоящему осознал тот факт, что отец был сиротой. Его воспитала какая-то тетка, и у него, по большому счету, не было в жизни никого, кроме этих чужих, шумных, свысока глядевших на него людей. Женись он на австралийке, всё было бы иначе. Это и называется любовью? – мысленно спрашивал я его. Мои родители действительно любили друг друга. Мы были счастливой семьей. Как же так вышло, что я стою теперь перед окном своей спальни и мечтаю о том, чтобы сдохнуть вместе со всей этой никчемной планетой? Ответ лежит на поверхности, и отец кивает мне со своего облака. Всё началось там, в моем благополучном детстве. На непосредственного, открытого и вертлявого меня надевали, слой за слоем, хорошие манеры, религиозную мораль, чьи-то завышенные ожидания, которые щедро питал мой обаятельный облик и которых я не мог не оправдать по причине своей чрезвычайной совестливости. Под всей этой кольчугой отчаянно билась живая душа – голодная и изнывающая. Только мне было известно, чего она хотела. Никто не способен был даже понять моей потребности, не то что удовлетворить ее.

10

Если бы я писал на основе этой истории роман, то наверняка изменил бы некоторые детали – так, чтобы они работали на сюжет или помогали раскрывать характеры героев. Скажем, вместо скучной лингвистики мы с Заком могли бы вместе изучать психологию: это объяснило бы для читателя мои познания в области человековедения, а уж склонности Зака к отдельным сферам этой науки и вовсе расцвели бы на фоне наших совместных бдений над талмудами вроде «Половой психопатии» Рихарда Крафт-Эббинга, вышедшей в конце девятнадцатого века и до сих пор снабжающей ученых ценными материалами по теме. А теперь мне придется мекать, бекать и чесать затылок в попытках придумать внятные мотивы для моего друга, который после своих первых творческих опытов, сентиментальных и безвредных, начал писать какую-то жесть и продолжает делать это до сих пор. Я, пожалуй, поступлю иначе: не буду пытаться влезть ему в голову, как лезу к другим героям этой истории, а перейду сразу к сути в надежде, что эта суть захватит вас настолько, что вы простите мою неряшливость.

Я уже назвал первый роман Зака провокативным и, пожалуй, ограничусь этим, чтобы не давать вам слишком явных подсказок. Все последующие его книги так или иначе касались табуированных тем. Сборники рассказов куда реже становятся предметом обсуждений; экранизировать рассказы тоже никто особо не спешит, так что я могу обсуждать их относительно свободно. Малая форма всегда притягивала меня: Мопассан и Чехов, О.Генри и Кортасар – все имена, какие первыми приходят мне в голову при мысли о любимых писателях, я чаще видел на обложках сборников, а не солидных романов с золочеными корешками. Рассказы я больше всего люблю и читать, и начитывать: первое – из-за самой природы этого жанра, где все жилы натянуты до предела и отброшена вся шелуха; второе – вероятней всего, потому, что по натуре я скорее спринтер, чем марафонец. Для меня гораздо утомительней было бы сниматься в сериале: день за днем приходить на площадку, гримироваться и разгримировываться, – чем отыграть напряженную сцену с одного дубля и переключиться на совсем другую, пусть и эпизодическую роль. С Заком мне всегда было интересно, какими бы чудовищными ни казались слова, которые он заставлял меня произносить.

Не знаю, есть ли в этом какой-то умысел, помимо чисто художественных задач, но почти все его рассказы написаны от первого лица, и это лицо всегда мужское. Любой психолог скажет вам, что мужчины составляют подавляющее большинство (доходящее в некоторых источниках до девяноста девяти процентов) так называемых парафилов – людей с необычными половыми пристрастиями. А поскольку именно они чаще всего становились для Зака объектами самого пристального изучения, можете себе вообразить ту степень актерского мастерства, которая от меня требовалась. Вообразили? А теперь забудьте. Всё совсем не так.

Назовите это красивым словом «эмпатия» или одной из форм моей злосчастной высокочувствительности – суть от этого не изменится: я способен погружаться в других людей с той легкостью, какая обычно присуща женщинам и писателям. И вот парадокс: трудней всего мне представить, что испытывают настоящие актеры, когда перевоплощаются в своих персонажей. Сам я никудышный актер, ни одной крокодиловой слезинки не выдавлю. Я просто становлюсь ими – каждым из героев, с которыми сводит меня жизнь – а потом возвращаюсь к самому себе, как возвращается домой заядлый путешественник. Он смывает с себя пот и грязь, заряжает батарейки для камеры, развешивает по стенам самые яркие моменты этого отпуска и начинает мечтать о новом, сидя за столом в своем пыльном бухгалтерском отделе. Вы понимаете меня? Какими бы странными ни были все эти извращенцы, ожившие под пером моего друга, – мне становилось чуточку легче, когда я произносил последнее слово рассказа и нажимал на «стоп». Не спешите с диагнозами: я вовсе не являюсь латентным фетишистом или зоофилом, выпускающим пар таким невинным способом. Не скрою, я не раз прислушивался к реакциям своего организма – больше из любопытства, чем из страха – но так и не нашел ни одной парафилии, которая хоть сколько-нибудь меня волновала. Меня волновали эти люди; их чувства, их беззащитность перед стихией, бушующей у них внутри, – и их обреченность. В таких историях не бывает счастливых финалов. Одни герои гибнут потому, что дали выход своим страстям, другие – потому что не сделали этого. Гибнут не всегда в физическом смысле, но разве это важно? Важно другое: каждый раз, думая о них, я понимаю, что мне-то еще повезло. Я мечтал не о сладостной боли от плети-семихвостки, не о мертвенно-бледной красавице на никелированном столе. Я всего лишь хотел с кем-нибудь себя разделить.

Давайте я опять использую аналогию с домом. Вот есть дом и его хозяйка, и все вокруг, казалось бы, любят их: пользуясь гостеприимством, срезают путь через их двор, обмениваются рассадой, хвалят интерьеры. А хозяйка думает только о том, чтобы кто-нибудь однажды залез к ней в спальню через окно с ее молчаливого согласия.

Это метафора, вы понимаете. Сам я никогда не страдал от недостатка внимания такого рода, при этом моя спальня с паучьими портретами на стенах – невиннейшее место на свете. Во всяком случае, в первые три года нашего с Соней домовладения там ни разу не произошло ничего предосудительного, не считая моих мыслепреступлений, описанных выше. Давно отброшены все попытки разделить с кем-нибудь это изломанное, больное тело. Но у меня еще оставалась моя душа.

Чтобы вам было понятней, расскажу об одном далеком лете. Мне было то ли шесть, то ли семь, и родители в первый и последний раз взяли меня с собой в отпуск. Они любили путешествовать на машине: ехать куда глаза глядят, завернуть на винодельню, устроить пикник у пересохшей речушки, остановиться в сонном городке, состоящем из одной улицы, а наутро двинуться дальше – в сторону океана или гор, которые сами по себе были не так уж важны, а служили чем-то вроде прикрытия, ведь нельзя же просто сказать родным, что ты хочешь проветриться, бросить машину на окраине поля, упасть в высокую траву и представить, что тебе снова семнадцать. Конечно, с детьми это не так просто, и меня обычно оставляли бабушке, но не в этот раз. На второй день путешествия всем стало ясно, что брать меня с собой было плохой идеей: от избытка впечатлений я с трудом засыпал, не затыкался ни на секунду и не мог высидеть даже часа езды. Повернули домой раньше времени и вдруг увидели табличку, зовущую переночевать на ферме. Родители рассказывали, что стоило им въехать в ворота, как я тут же уснул мертвецким сном. Пришлось нести меня на руках и укладывать в постель в дощатой избушке, куда нас поселили.

Наутро, посвежевший и готовый на подвиги, я отправился исследовать бескрайние просторы фермы. У хозяев в это время гостил внук примерно моих лет, и его снарядили за мной присмотреть. Я помню его с необычайной ясностью. Он весь казался белым, как крольчонок – моя сестра потом твердила, что он альбинос, хотя это полная чушь: глаза у него не были красными, а брови, ресницы и пушистые волосенки просто выгорели на солнце. Майка на нем тоже была белая, а штанов не было вовсе, и я очень удивился, что ему разрешают разгуливать в одних трусах, да еще при посторонних. Он показал мне загоны с козами и курами, ржавый скелет какой-то исполинской машины в кустах и запруду, где водились рачки. Помню, как меня терзала смесь любопытства и тревоги: резкие запахи, которые приносил ветер с далекого пастбища, сама эта невообразимая даль с будто бы игрушечными коровами – всё было мне в новинку. Я рос в так называемом «хорошем районе», где не было ни пустырей с лиловыми репейниками, ни заброшенных построек на окраине промзоны, где могли безнаказанно лазить мои сверстники из районов поплоше. А мне оставалась разве что проезжая часть нашей улицы с подстриженными по линейке кустами да задний двор, где царил такой же образцовый порядок и где было негде даже сделать тайник.