А.П.Чехов: Pro et contra — страница 104 из 238

Да и отражения эти являются у г-на Чехова неполными, одно­сторонними, часто неверными, и этими отражениями, нигде не сведенными в одно, нигде не достигающими той высоты художе­ственности, за которую ему можно было бы простить все осталь­ное, г-н Чехов хочет заставить читателя самого додуматься до коренных основ жизни. И читатели додумываются — до той мысли, что в основе и «героического пессимизма», и «примиря­ющего пантеизма» лежит одно: все скверно; Бог хоть есть, но Он бессилен; действительности не победишь, а стало быть, желать, стремиться, бороться, верить и любить — все напрасно.

Неврастеники и вырождающиеся, конечно, примут этот вы­вод, и, в частности, рассказы г-на Чехова будут доставлять им удовольствие еще на том основании, что больные любят, когда с ними говорят о болезнях. Но без идеалов оздоровления это вечное изображение болезней и страданий может только уси­лить и без того повышенную мнительность больного, а иным может показаться тою проповедью отвращения к жизни, о ко­торой говорил, устами своего Заратустры, философ, постигший все язвы современного человечества.

«Есть проповедники смерти, — говорил он, — и земля пол­на людьми, которым нужна проповедь отвращения к жизни.

Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным мно­жеством людей. О, если бы можно было "вечной жизнью" сма­нить их из этой жизни!

Вот они — эти чахоточные душою: едва родились они, как уже начинают умирать и мечтают об учении, которое пропове­довало бы усталость и отречение.

Им встречается или больной, или старик, или труп, и они тотчас же говорят: "Жизнь опровергнута".

Но опровергнуты только они и глаза их, видящие только одну сторону в бытии.» 19

О, как мы понимаем страстное восклицание современного критика, обращенное ко всем «чеховцам»: «Лжете вы, слыши­те, вы лжете! Светлая, прекрасная жизнь существует, но ее условием является борьба! Готовность рисковать, бороться — вот ключ, которого у вас нет, жалкие вы людишки. Не смейте клеветать на жизнь!» [36]20

И поистине г-н Чехов был бы этим проповедником смерти, если бы в творчестве его не было стихии, которая самобытнее и шире тенденции изображать бесцветными тонами серую и вялую жизнь интеллигентного мещанства. Стихия эта — под­линная десница г-на Чехова: к ней мы теперь и обратимся.

VIII

Итак, мы видели, что в тех рассказах, сюжеты которых осно­вывались на тенденциозном изображении жизни русской интел­лигенции, не было многих данных, характеризующих то соот­ветствие между талантом и предметом изображения, которое свидетельствует, что талант нашел самого себя и находится на верном пути: не было истинного комизма, страдало чувство ху­дожественной меры, не было яркости красок и свободного разма­ха кисти. На рассказах отражалась та особая вымученность, когда художник пишет, больше отзываясь больными нервами на тревожные запросы жизни, чем повинуясь влечению творческой натуры. Не образами мыслит г-н Чехов, но больными вопросами современной жизни, и это отразилось в его рассказах упомяну­той категории слишком большой отвлеченностью задуманных фигур. Внимательно вчитываясь в них, можно заметить посто­янную борьбу между стремлением к образу, к законченности сюжета, — и настойчивым, иногда почти страстным желанием высказаться по поводу тех или других темных сторон современ­ной действительности. Иногда тяготение к образу брало верх, и тогда творчество стремилось без всякой тенденции отражать действительность, подобно фотографической камере, равнодуш­но схватывающей все, на что направляется объектив: в этом виде творчество Чехова соответствовало тому определению, ко­торое выражалось формулой: «всепримиряющая, всеоправдыва- ющая власть реальной жизни» или «пессимистического панте­изма». В других случаях выступало на первый план стремление высказаться, порыв, исходивший из возвышенного альтруисти­ческого начала, уяснить людям то, что им непонятно, обнажить явление, обнаружить его скрытые мотивы. Сильнейшие по впе­чатлению в этом смысле произведения отличаются явным сати­рическим характером. Таков, например, «Рассказ неизвестного человека». Орлов — не только психологическая задача, подобно «неизвестному человеку», но и петербургский чиновник, со все­ми свойствами черствого столичного бюрократа. Несмотря на то, что обрисовка характера Орлова удалась Чехову гораздо луч­ше многих из его попыток и от рассказа веет живой душой, са­тира, независимо от того, насколько она входила в планы ху­дожника, вышла бледной и не вносила в литературные изображения петербургских чиновников ни одной новой черты. Можно думать, что в этом жанре творчества сатира не в числе лучших средств чеховского таланта.

Но в чем же с наибольшей полнотой выразился талант г-на Чехова?

По нашему мнению, истинный жанр г-на Чехова — бытовой рассказ без всякой тенденции или, лучше сказать, претензии на философскую глубину смысла. Как ни наблюдателен г-н Чехов, но наблюдательность эта, как мы уже заметили выше, — свой­ство тонко мыслящего человека, но не психолога, — для этого она слишком холодна. Отсюда понятно, отчего г-ну Чехову срав­нительно лучше удаются те фигуры, в которых душевные дви­жения проявляются внешним, легко поддающимся описанию, образом; напротив, драматизм состояния, скрытая мощь духа или глубокая внутренняя борьба требуют от г-на Чехова большо­го и неблагодарного труда. Это преобладание описательной сто­роны творчества над психологической наглядно выражается в одной из лучших повестей г-на Чехова — «В овраге». Здесь впол­не обнаружилось и глубокое знание Чеховым различных сторон мещанского и народного быта.

Перед нами — семья сельского богача и местного кулака Григория Цыбукина: в живо переданной обстановке полуме­щанского, полукупеческого быта живут и действуют несколь­ко человек, из которых одни так и врезываются в память; дру­гие же, действия которых должны были основываться на душевных движениях, остаются бледны и не вполне понятны. Из числа первых невестка Цыбукина, Аксинья, — лучший бытовой тип повести; живо нарисован и старик, и старший сын его, Анисим. Старик — типичный деревенский торговец всем, что ему может дать выгоду, но с большой склонностью к семейной жизни, выражавшейся в том, что он любит свое се­мейство больше всего на свете, особенно старшего сына, Ани- сима, и невестку. Народ называл его кровопийцей за тот по­стоянный обман, который сделался обычным в его торговле. «Уж очень народ обижаем, — говорит по этому поводу жена его, Варвара, — сердце мое болит, обижаем как — и, боже мой. Лошадь ли меняем, покупаем ли что, работника ли нанимаем — на всем обман. Обман и обман. Постное масло в лавке — горь­кое, тухлое, у людей — деготь лучше. Да нешто, скажи на ми­лость, нельзя хорошим маслом торговать?» — На это Анисим, служивший в сыщиках и почитавший себя чем-то вроде филосо­фа, может только ответить: «Кто к чему приставлен, мамаша».

Но в семье своей старик Цыбукин — добрый или, пожалуй, безвольный человек. Когда Варвара, это страшное существо с односторонней совестью, добрая и ограниченная женщина, стала помогать мужикам деньгами, хлебом, старой одеждой, а потом начала таскать и из лавки, старик как будто понял, что у нее таилось в душе. «Раз глухой (сын Цыбукиных) видел, как она унесла две осьмушки чаю, — и это его смутило.

— Тут мамаша взяли две осьмушки чаю, — сообщил он по­том отцу. — Куда это записать?

Старик ничего не ответил, а постоял, подумал, шевеля бровя­ми, и пошел наверх к жене.

Варварушка, если тебе, матушка, — сказал он ласко­во, — понадобится что в лавке, то ты бери. Бери себе на здоро­вье, не сомневайся.

И на другой день глухой, пробегая через двор, крикнул ей:

Вы, мамаша, ежели что нужно, — берите.

В том, что она подавала милостыню, было что-то новое, что- то веселое и легкое, как в лампадках и красных цветочках».

Но дальше милостыни, вздохов и ахов протест ее не шел, а между тем в семье Цыбукина творились поистине возмути­тельные вещи; Варвара даже ни словом не перечит Аксинье, которая стала главным рычагом обманной торговли Цыбуки- на. Почти на ее глазах происходит дикая сцена, в которой разъяренная Аксинья обваривает кипятком ребенка своей сно­хи Анны, но Варвара только стонет и ничем не высказывает своего отношения ни к самому факту преступления, ни к учас­ти несчастной Липы.

Аксинья — сама жизнь: жестокая, злобная, страстная, бой­кая той особой смышленостью русского ума, которая вооружа­ет человека для борьбы хитростью лисицы и наглостью волка; зоркостью, с которой она умела намечать и вырывать лакомые кусочки жизни, она могла напомнить хищного ястреба. На­ружность ее была замечательна: «У Аксиньи были серые, наив­ные глаза, которые редко мигали, и на лице постоянно наив­ная улыбка. И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то змеиное; зеленая с желтой грудью, с улыбкой она глядела, как весной из молодой реки глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голо­ву». Старику любо-дорого было видеть, как она торговала в лав­ке, смеялась и кричала, как вела тайную торговлю водкой, и как сердились покупатели, которых она обижала. Впоследствии она, сделавшись уже влиятельнейшей купчихой в околотке, бу­дет выгонять его из собственного дома и не давать ему есть, и за спиной глухого мужа не постесняется принимать «пожилого ще­голя» из местных помещиков. Все это естественно, жизненно так, как понимают эту жизненность герои Максима Горького; все это идет к мастерски очерченному образу красивой и счаст­ливой «гадюки». Но психология Варвары мало обоснована и не вполне понятно, как при всем строе жизни, заведенном Анисьей, Варвара могла «еще больше пополнеть и побелеть» и по-прежне­му творить добрые дела. Еще более удивительно, как могла Ак­синья помириться с ее присутствием в доме. Образ Липы едва намечен. В малоестественной сцене, где убивают ее ребенка, она не бросается на Аксинью, как разъяренная львица, у которой отняли детеныша, а только вскрикивает так, как никогда еще не кричали в Уклееве. И вся она какая-то «окаменелая» во всей пьесе.