А.П.Чехов: Pro et contra — страница 106 из 238

IX

Мы ограничимся этими повестями, совершенно достаточными для того, чтобы показать лучшие свойства таланта г-на Чехова как бытописателя. Нужно ли говорить, что это, местами тонкое, художественное мастерство проявляется везде, где рассказ пере­носит читателя в обстановку давно сложившейся, отстоявшейся жизни, преимущественно в области народного и мещанского быта? Мы останавливались на примерах с сюжетами глубоко драматическими, но у г-на Чехова немало произведений, про­никнутых грустной задумчивостью, красотой осенних сумерек в мягких очертаниях родного русского пейзажа. Из таких произ­ведений отметим, например, «Счастье» и «Свирель», где импрес­сионизм творческой манеры г-на Чехова достигает высокой сте­пени развития. Как и следует ожидать, природа дает богатые средства для выражения этого импрессионизма, но сама она в руках художника — послушное орудие, отражающее все оттен­ки его настроений. «Мелитон плелся к реке и слушал, — так кончается рассказ "Свирель", — как позади него мало-помалу замирали звуки свирели. Ему все еще хотелось жаловаться. Пе­чально поглядывал он по сторонам, и ему невыносимо станови­лось жаль и небо, и землю, и солнце, и лес, и свою Дамку, а ког­да самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в воздухе и задрожала, как голос плачущего человека, ему стало чрезвы­чайно горько и обидно на непорядок, который замечался в при­роде.

Высокая нотка задрожала, оборвалась — и свирель смолк­ла».

В других, позднейших рассказах, эта тихая грусть соединя­ется с такой теплотой души, что из-за эпического спокойствия пробиваются струйки задушевного мечтательного лиризма, и в бытовую картину вплетаются, лаская и украшая ее, искренние поэтические нотки. Такова маленькая пьеска «Архиерей», за­канчивающаяся трогательным описанием смерти преосвящен­ного, после которого осталась старушка-мать; она стеснялась его при жизни, но потом любила «рассказывать о детях, о вну­ках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят. И ей в самом деле не все вери­ли».

Удаются г-ну Чехову и маленькие картинки из детской жиз­ни, вроде рассказов «Гриша», «Событие» или «Ванька», хотя и в этом жанре, рядом с ними, встречаются рассказы натянутые и грубоватые, как «Детвора» или «Кухарка женится». В рассказе «Ванька» трогательно изображена неприветная жизнь сиротки- мальчика в подмастерьях; он сам рассказывает ее в письме к де­душке. «Приезжай, милый дедушка, — писал Ванька, — Хрис­том-Богом тебя молю, возьми меня отсюда. Пожалей ты меня, сироту несчастную, а то меня все колотят, и кушать хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, все плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой. А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка, при­езжай». Окончив письмо, Ванька вложил его в конверт, напи­сал адрес: «На деревню дедушке» и опустил письмо в ящик. Бе­зыскусственная, милая повестушка эта возбуждает чувство жи­вейшего участия к бедному мальчику и серьезную, заботливую думу о тысячах таких мальчиков, ежегодно забрасываемых на­родной нуждой в гибельные городские трущобы.

Лучше дается Чехову и юмор в бытовых рассказах, но мы их характеризовать не будем — пора кончать, да и говорить о них не особенно хочется, хотя среди этих рассказов есть несомнен­но забавные, отразившие на себе тонкую бытовую наблюда­тельность автора, а порой и такие, которые возбуждают грусть, вроде рассказа «Злоумышленник», о мужичке, отвин­чивавшем гайки с рельс, нужные ему в качестве грузил при рыбной ловле. Особо пришлось бы говорить и о пьесах, кото­рые было бы односторонне рассматривать независимо от их сценического исполнения, тем более, что образовалась особая труппа, сделавшая исполнение пьес Чехова как бы своей спе­циальностью. Кое-где мы отметили, впрочем, что по настрое­ниям они не вносят новых черт в общее пессимистическое, мрачное и тусклое освещение жизни.

Пора кончать. но, расставаясь с писателем, хотелось бы найти в его настроениях какой-нибудь светлый луч, хотя сла­бую надежду на то, что жизнь не всегда будет казаться ему не­победимо-властной и безысходно-мрачной; хотелось бы верить, что она улыбнется ему как художнику одной из тех обольсти­тельных улыбок, которые разливаются в творчестве солнеч­ным светом радости жизни во имя жизни, радости борьбы во имя высших идеалов человечества. И, нам кажется, такие про­блески есть у г-на Чехова. В одном из рассказов, сюжет которо­го взят, как и следовало ожидать, из области народного быта, мы встречаем здоровое отношение к жизни, с которой люди бо­рются, которую побеждают сильным духом и бодрою мыслью. В рассказе «В ссылке» перевозчик Семен, по происхождению дьячковский сын, советует татарину, своему товарищу, отка­заться от матери и жены, от всего человеческого. Семен довел себя, по его собственным словам, до такой «точки», что может «голый на земле спать и траву жрать: и дай Бог всякому». И он приводит случай из своих житейских наблюдений, как один господин, из ссыльных, изводит себя из-за больной любимой женщины — изводит, по его мнению, напрасно, потому что она все равно помрет. А помрет она, — продолжает Семен, — человек этот свесится с тоски, или в Россию убежит, а там его, дело из­вестное, поймают, судить будут, каторга, плетей попробует. Но татарина не убедить этим примером. Пусть каторга, пусть тос­ка, зато господин этот живет, как человек; у него есть жена и дочь, он знает, зачем живет. Как раз во время этой беседы с про­тивоположного берега раздается требование перевоза; оказыва­ется, что это едет в поиски за доктором тот самый ссыльный, о котором рассказывал Семен. Когда тарантас перевезли и проез­жий ускакал, Семен пустил ему вдогонку насмешку: ищи, мол, настоящего доктора, догоняй ветра в поле. Но татарину эти слова показались уже слишком отвратительными, и он дал Се­мену такую отповедь на своем ломаном языке: «Он хорошо. хо­рошо, а ты — худо. Ты худо. Барин хорошая душа, отличный, а ты зверь, ты худо. Барин живой, а ты дохлый. Бог создал чело­века, чтоб живой был, чтоб и радость была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а камень, глина. Камню надо ничего, и тебе ничего. Ты камень — и Бог тебя не любит, а барина любит».

Чеховский татарин оказывается на стороне деятельной любви к жизни, верности нравственным устоям. И в пьесе М. Горького («На дне») подобный же татарин является живым воплощением народного здравого смысла и здорового отноше­ния к упорядоченной внутренним законом жизни. Это случай­ное совпадение довольно любопытно. От него один шаг к при­знанию этих черт в русском мужике, которому они более к лицу, при всем хаосе его понятий и бестолковости в жизнен­ном укладе. В таинственной глубине темного народного чув­ства сверкают искры глубокой любви к жизни и вера в возмож­ность ее совершенства. Бог народных масс — Бог живой, жизнедеятельный, Бог труда, терпения и любви. Под какой бы грубой оболочкой ни теплилась эта вера, она не вызывает отчая­нья и безнадежной скорби у того, кто сочувственным и непреду­бежденным взором вглядывается в сложные извилины народной души. Он сам проникнется этой верой и скажет, что у такого народа есть будущее, ради которого стоит помочь ему выйти из темноты и убожества.

Мы должны вернуться к той исторической перспективе, в ко­торой г-н Чехов занял по настоящее время, волею судеб русской литературы и своего таланта, свое особое место. Сильнейшая — бытописательная сторона этого таланта заставляет скорее отнес­ти г-на Чехова к тому направлению, которое до него и при нем создавалось художниками, посвящавшими свои силы изображе­ниям различных сторон жизни народного и народно-буржуазно­го быта. Не говоря о давних попытках, направление это, сказав­шись высокими образцами живописи у Тургенева, Некрасова, Льва Толстого, мрачными красками у Григоровича и Никитина, перешло в новую фазу своего развития в произведениях Глеба Успенского, Решетникова, Златовратского, Левитова, Петропав­ловского, подчинявших свое творчество идеям народного блага и о путях к его достижению; наконец, без крайних увлечений на­роднической тенденцией, в смягченной форме более непосред­ственной художественности оно вылилось в группе таких писа­телей, как Короленко, Мамин-Сибиряк, г-жа Дмитриева21, и продолжает законно существовать в жизни, верное старым заве­там добра, свободы и правды. Г-н Чехов принадлежит к этой пос­ледней группе писателей, но и здесь у него особое положение. Его дарование по блеску, конечно, никто не станет сравнивать с талантом Тургенева или Льва Толстого. По глубине вдумчивости в народную жизнь его едва ли можно ставить на одну доску с Глебом Успенским; по части знания быта он, конечно, уступит место и Решетникову, и Левитову, хотя обоих далеко превосхо­дит чувством художественной меры и изяществом кисти. Своими наблюдениями над жизнью низших слоев русской интеллиген­ции он возбуждает много вопросов, если можно так выразиться, интимно-общественного свойства, но среди них едва ли найдутся такие вопросы, которых не ставила бы предшествовавшая г-ну Чехову публицистика в обобщенных или конкретных формах. Достаточно указать на одного Салтыкова, — в колоссальном на­следстве которого мы не разобрались до сих пор, — чтобы видеть, как мало нового вносит г-н Чехов в этом публицистиче­ском смысле своими изображениями всяческого убожества, ху­досочия, разных зол и бед нашей общественной жизни. Даже в изображении процессов различных душевных болезней и всяче­ских видов неврастении и безволия, обусловленного чаще фи­зиологическими, чем иными причинами, г-н Чехов далеко не представляет собою исключительного явления, так как и в этом отношении у него были предшественники, гораздо дальше его ушедшие — Достоевский и Гаршин. Но, вместе с тем, уступая каждому из этих писателей порознь в основном мотиве их де­ятельности, г-н Чехов каждому из них ответил той или иной стороной своего таланта, душевных симпатий, склонностей и об­щечеловеческих стремлений. Однако, оставаясь вполне самосто­ятельным в своем творчестве, г-н Чехов почти не коснулся тех мучительных вопросов общественной совести, которыми болели его могучие духом предшественники, и то настроение, которое господствует в его поэзии, далеко не явилось итогом, подведен­ным (как полагали некоторые) их мучительным и страстным по­пыткам приблизиться к идеалу общественного блага. Лишь в одном случае можно признать в г-не Чехове — «уже историчес­кое явление», — если понимать творчество его как фокус, воб­равший в себя косые лучи разочарования, сомнения, утомления русской прогрессивной мысли.