А.П.Чехов: Pro et contra — страница 108 из 238

са­тирические, каковы общеизвестные фигуры героев Гоголя и Салтыкова. Но нетрудно убедиться в том, что, во-первых, да­леко не все сатирическое в искусстве принадлежит к этому типу, и, во-вторых, что, с другой стороны, к нему должно быть отнесено многое такое, что не подойдет под понятие художе­ственной сатиры в тесном смысле.

Так, например, герои «темного царства» у Островского, ко­торых по праву можно отнести к области художественной са­тиры, принадлежат, как мы видели выше, к нашей первой группе, а не ко второй. С другой стороны, к этой второй группе мы отнесем весьма многое у Достоевского, который, как извест­но, созидал свои яркие и сильные образы путем в высокой сте­пени одностороннего подбора черт. Излишне пояснять, что большинство этих образов Достоевского не принадлежит к об­ласти художественной сатиры. На каком именно подборе и каких черт они основаны, и какой душевный момент был главной пружиной творчества Достоевского, — это превосход­но разъяснено в известной статье Н. К. Михайловского («Жес­токий талант» *), принадлежащей к числу самых лучших про­изведений русской литературной критики. Наконец, сюда же, к этой второй группе, следует причислить образы Толстого в его тенденциозных рассказах («Смерть Ивана Ильича», «Крей- церова соната»), где, правда, есть явственный сатирический оттенок, заключенный, впрочем, не столько в самих образах, сколько в манере повествования.

После этих пояснений мы можем уже перейти к определе­нию художественного таланта А. П. Чехова. Образы, им со­зданные, несомненно, должны быть отнесены ко второй груп­пе: они построены на одностороннем подборе черт. Нам нужно теперь показать, в чем именно состоит эта односторонность и на каком душевном движении она обоснована.

Прежде всего укажу на следующее. Чехов никогда не дает нам всесторонней детальной разработки типов или характеров, которые он изображает. Он только намечает одну, две, три чер­ты и затем придает им известное освещение, большею частью при помощи необыкновенно тонкого и меткого психологичес­кого анализа. В результате получается сильный и своеобраз­ный художественный эффект, — такой, какого не найдем у других художников, кроме разве Мопассана, талант которого во многих отношениях очень близко подходит к таланту Че­хова.

Для пояснения сказанного достаточно будет припомнить фигуры героев одного из замечательнейших рассказов Чехо­ва — «Скучной истории». Я нарочно беру этот рассказ, потому что фигуры, в нем выведенные, нарисованы полнее, обстоя­тельнее, разностороннее, чем в других произведениях. Главное лицо, старый профессор, можно сказать, даже разработано в подробностях и представляет собою цельный образ, составлен­ный из разных черт — характера, ума, воззрений, настроений и т. д. Мы видим его в семье, в аудитории, в отношениях его к студентам; мы знакомимся с его миросозерцанием, его ум­ственными интересами и вкусами, его нравственными поняти­ями. Казалось бы, перед нами образ, который следует отнести к нашей первой группе, а не ко второй. И однако же, при вни­мательном наблюдении, мы не колеблясь отнесем его именно ко второй группе: разносторонность черт в нем лишь относи­тельная, пожалуй, даже — в известном смысле — только ка­жущаяся, в действительности же этот образ построен на подбо­ре двух или трех основных черт, которые резко выделяются из ряда других, освещены ярким светом и, как сильный рефлек­тор, отбрасывают этот свет на идею произведения, очень значи­тельную, очень глубокую. Эти черты — огромный ученый ум профессора и тесно связанное с психологией такого ума свет­лое общее мировоззрение, вера в человечество, в его прогресс, в его лучшее будущее, а рядом — мрачный, не чуждый ми­зантропии взгляд на современность, почти полное душевное одиночество, глубокая скорбь мыслителя. Следствием яркого художественного освещения, направленного на эти черты, яв­ляется то, что другие, которых немало в рассказе, остаются в тени, и все внимание читателя сосредоточивается на этой осве­щенной стороне фигуры. Выходит односторонний подбор черт, в силу которого мы имеем перед собою не художествен­ное воспроизведение целого человека, целого характера или типа, а художественное изучение указанных черт ума, настро­ения и самочувствия, которые легко могут быть перенесены с данного образа на другой, аналогичный, но взятый в совер­шенно иной обстановке, наделенный другими личными свой­ствами. Иначе говоря, то, что так ярко освещено в фигуре старо­го профессора, очень легко обобщается, — и со стороны широ­ты обобщения этот образ принадлежит к числу значительнейших созданий искусства.

На этом примере мы уже видим, в чем состоит односторон­ность выбора черт у Чехова: он выделяет из хаоса явлений, представляемых действительностью, известный элемент и сле­дит за его выражением, его развитием в разных натурах, как химик, выделяя какое-либо вещество, изучает его действие, его свойства в различной среде. Сборник, куда вошла «Скуч­ная история», озаглавлен «Хмурые люди», — в нем Чехов изу­чает не типы, например, ученого («Скучная история») или по­чтальона («Почта») и т. д., а тот душевный уклад или тот род самочувствия, который можно назвать «хмуростью», или кото­рый в душе ученого проявляется известным образом, у почта­льона — другим. Чехов исследует психологию этой «хмурос­ти» в различной душевной «среде», — он изучает в этих очерках не людей, а «хмурость» в людях.

Столь же ярко, или, пожалуй, еще ярче, обнаруживается этот художественный прием, который мы сопоставляем с опытным методом в науке, и который мы так и будем называть «художественным опытом», в других рассказах и также в пье­сах Чехова. Укажу здесь на знаменитый рассказ «Мужики». Помнится, Н. К. Михайловский упрекал Чехова в том, что он нарочно подбирает в рассказе «Мужики» темные краски, сгу­щает тени, преднамеренно устраняет все, что хоть сколько-ни­будь могло бы скрасить мрачную картину убогости, одичания, тьмы, представляемой деревенской жизнью не где-нибудь в медвежьем углу, за тридевять земель, а под самой Москвой2. Но ведь в таком нарочитом подбирании черт и состоит самый- то «художественный метод», которым пользуется Чехов. Разве Гоголь и Щедрин не подбирали столь же нарочито нужные им черты, устраняя все прочее, не пренебрегая даже придумыва­нием смешных имен, вроде Тяпкин-Ляпкин, Земляника, Пе­рехват-Залихватский и т. д.? Скажут, быть может, что ведь это — сатира, то есть именно тот род искусства, который и не претендует на полное, всестороннее и беспристрастное изобра­жение действительности, с ее светом и тенью, ее добром и злом, а воспроизводит только тень и зло. Но выше мы уже ука­зали на то, что помимо сатиры в собственном смысле есть мно­го художественных произведений, основанных именно на од­ностороннем предвзятом подборе черт. В этих произведениях мы находим исполненное глубокого смысла и интереса изуче­ние той стороны действительности, которая в создании худож­ника рельефно выделяется благодаря одностороннему подбору черт. А ведь в жизни человеческой есть немало таких сторон, течений, процессов, которые иначе нельзя понять и прочув­ствовать, как только с помощью их выделения, их односторон­него освещения, искусственного сгущения признаков, которые их характеризуют.

К числу таких сторон принадлежат, например, человече­ская бездарность, душевная деревянность, тупость, ограничен­ность кругозора, мелкий эгоизм мелких натур. Этого добра в нашей жизни слишком много, так много, что мы теряем чув­ствительность в отношении к нему, — мы, люди жизни, пло­хие барометры для определения этого ее давления. Художе­ственная натура Чехова, напротив, — это крайне чуткий барометр в этом смысле, и во многих своих вещах, например, в превосходном рассказе «Моя жизнь», он дает нам поразитель­ные результаты своих «художественных опытов», направлен­ных на изучение этих явлений, в действительности затенен­ных или уравновешенных многими другими. «Опыт» поставлен и проведен мастерски, равно как и тот, который дан в рассказе «Ионыч». Но если бы, например, иностранец или будущий историк захотели по этим рассказам составить себе правильное понятие о жизни наших провинциальных городов в конце XIX века, то они попали бы впросак3: как ни скудна, ни бедна наша жизнь, но ведь не из одной сплошной бездарно­сти, тупости, пошлости состоит она, и население наших горо­дов не есть нарочитый подбор мелких душонок. В подобный же просак попал бы будущий историк, если бы он возымел мысль изобразить Россию второй половины XIX века, с одной стороны, по Салтыкову, а с другой — по Достоевскому: вышла бы картина, составленная из фигур «помпадуров» с «помпа­дуршами» на одном плане и психопатов с психопатками — на другом. Очевидно, будущему историку, прежде чем пользо­ваться произведениями Салтыкова и Достоевского, придется сперва уяснить себе истинный смысл этих произведений, кото­рые были написаны вовсе не для будущего историка, и вник­нуть в самый характер творчества этих писателей.

Так же точно должен будет отнестись будущий историк и к произведениям Чехова. Убедившись, что он имеет в них ре­зультаты своеобразного «художественного опыта», он отка­жется от мысли изучать по ним нашу жизнь во всей ее полноте и во всем разнообразии ее часто противоречивых черт; но зато он с высоким интересом и с глубоким сочувствием остановится на этом первостепенном даровании, посвятившем себя тяжко­му подвигу художественного изучения современной ему жизни во всей ее скудости и во всем однообразии ее мелких, буднич­ных, пошлых черт. И будущий историк, конечно, лучше нас отметит и оценит тот душевный реактив, силою которого Че­хов производит свои «художественные опыты»: это именно — унылая скорбь, внушаемая созерцанием современной жизни и исследованием души современного человека, и, все яснее ска­зывающееся в произведениях конца 90-х годов («Человек в футляре», «Случай из практики» и др.), художественное про­зрение