А.П.Чехов: Pro et contra — страница 116 из 238

«Оскудение» продолжалось, затягивалось и — для многих — являлось зловещим призраком, мешавшим понимать смысл со­вершавшейся эволюции общественных отношений, — появле­ние новых классов, новую жизнь, новые перспективы ее.

Наша художественная литература — надо отдать ей спра­ведливость — много содействовала прояснению взгляда, пра­вильному пониманию хода вещей. И если возьмем важнейшие ее произведения за последние 60 с лишним лет, именно те произведения, которые так или иначе отражали и уясняли «ход вещей», то увидим, что здесь, от «Мертвых душ» до «Виш­невого сада», не прекращались поэтические похороны старой, барской России и не смыкались, хотя и затуманивались порою, очи, устремленные вперед, в будущее России, которое могло пониматься весьма различно, но, во всяком случае, представ­лялось чем-то по существу отличным от старой, барской Руси, основанной на крепостном праве и его пережитках.

Эту старую Русь, вместе с крепостным правом, хоронил в «Мертвых душах» консерватор Гоголь, — и искал, хотя не­удачно, «новых людей», чаял какого-то обновления жизни, оз­доровления омертвелой души русского человека, вперяя в гря­дущее взор, отуманенный мистикой.

Хоронил старую Русь и ненавистник крепостного права Тургенев — в «Записках охотника», в «Дворянском гнезде», этом великом похоронном гимне, в «Отцах и детях», этой веч­но юной песне отрицания, в злой сатире «Дыма», — и на зака­те дней своих еще раз помянул ее, сказав: «Хороша старина — да и бог с ней» 10.

Л.Н.Толстой уже в «Детстве», «Отрочестве», «Юности», потом в «Войне и мире», рисуя эпически старую, барскую Русь, в сущности, «отпевал» ее, ибо от его картин, как от вся­кого эпоса, веет жизнью отжившею или отживающею, и сама психология «настоящего барина», в которой Толстой — такой несравненный мастер, в результате внушает нам мысль, что «настоящего русского барина» уже давно нет. В «Анне Каре­ниной» эти эпические похороны усилены долею отрицания и юмора, а также указанием на ту «порчу» барского типа, кото­рая была обусловлена ходом вещей, новыми порядками (дале­ко Вронскому до князя Андрея Волконского, а милейшего Стиву Облонского мы видим в приемной банкира), наконец — зачинающимися исканиями Левина, приведшими впослед­ствии к тому радикальному отрицанию, которое так ярко ска­залось в «Воскресении».

Яснее и резче, чем у других писателей, вопрос о барине и мужике, в смысле психологии рабовладельца и раба, был в свое время поставлен у Гончарова в «Обломове». Там отпева­лась и хоронилась «обломовщина» и приветствовалось появле­ние новых людей, стремящихся к самодеятельности, к обще­ственной работе: там — от лица Ольги — было указано на невозможность остановки, на необходимость дальнейшего дви­жения, на психологическую и моральную неизбежность пред­чувствий будущего и стремления к нему.

Тургенев (в «Дыме») иронизировал над разговорами «о бу­дущности России», но сам он, в своих «социальных» романах и повестях и, между прочим, в том же «Дыме», изучал и вос­производил «ход вещей» в России и устремлял задумчивый взор в ее будущее.

Даже ультрареалист Писемский, который вообще не умел устремлять задумчивого взора в даль грядущего и, чуждый идейного отрицания и чаяния, рисовал жизнь — «как она есть», — своими превосходными картинами дореформенного быта, провинциальных нравов и, наконец, знаменитым рома­ном «Тысяча душ» по-своему отпевал и хоронил старый поря­док, старую Русь вообще, рабовладельческую в частности.

В широком размахе грозной сатиры Салтыкова с новою си­лою сказалось все то же отрицание отжившего и отживающего старого, его пережитков и наследий, а также был резко обозна­чен и процесс «оскудения» барина, намечено появление Разу- ваевых и Колупаевых11, нарождение новых форм эксплуата­ции. Старую Россию хоронил сатирик еще в «Губернских очер­ках», — и свою блестящую, единственную в своем роде литера­турную деятельность завершил «Пошехонской стариной».

В романах Боборыкина «ход вещей» у нас, в его различных симптомах и сторонах, отразился с особливою художествен­ною правдою и верностью наблюдения. Отживание старого, возникновение новых отношений, понятий, типов освещено там широким, просвещенным и прогрессивным воззрением писателя, в произведениях которого будущий историк найдет правдивую и яркую картину, показывающую, откуда, как и куда мы шли в знаменательную — переходную — эпоху от конца 50-х годов XIX века до начала XX.

Вопрос о барине есть в то же время и вопрос о мужике. Вся наша художественная литература, важнейшие произведения которой мы отметили выше, была столько же литературою о барине и барстве, сколько литературою о мужике и крестьян­стве. Уже в «Мертвых душах» мужик и его психология образу­ют одну из ярких сторон этого гениального творения («мерт­вые» мужики Чичикова — Селифан и Петрушка, дядя Митяй и дядя Миняй, мужики Тентетникова и т. д.). «Записки охот­ника» — произведение по преимуществу «мужицкое» и даже народническое (в своем роде). В «Обломове» не один, а два «ге­роя»: Илья Ильич и Захар, и последний, по глубине анализа и силе изображения, не уступит первому. Писемский в деле рас­крытия «мужицкой души» был великий мастер, и такие вещи, как «Плотничья артель», «Питерщик», а также «Горькая судьбина», переживут и «Тысячу душ», и другие его произве­дения. О Л. Н. Толстом и говорить нечего: мужика он всегда понимал так же гениально, как и барина, и недаром сказано было о нем, что он во всей России интересовался как худож­ник-психолог почти исключительно высшим классом и крес­тьянством. Его Каратаев — столь же великое художественное создание, как и его великосветские типы — Волконские, Безу- хов, Вронский и т. д.

Мужик занимает свое место и в сатире Салтыкова. Оскуде­ние барина шло вместе с оскудением мужика, и появление Разуваевых и Колупаевых было освещено сатириком и с дво­рянской, и с крестьянской точки зрения. Тема оскудения по­мещика-дворянина получила детальную обработку в талантли­вых очерках Терпигорева (С. Атавы)12, а вопрос об оскудении мужика, о разложении крестьянского быта, об общине, о горо­де и деревне, о кулаках и мироедах стал предметом вниматель­ного изучения для целой школы писателей-народников, ис­тинным основателем которой следует признать Некрасова, ве­ликого певца народного горя и первостепенного художника в изображении народной психологии и крестьянского быта. «Кому на Руси жить хорошо» — поэтическая «отходная» ста­рой Руси, народным складом поющая о том, как «порвалась цепь великая, порвалась и ударила одним концом по барину, другим по мужику.».

Впереди и в то же время особо стоит в школе народников Глеб Успенский, художник огромной силы, поэт горького сме­ха и великой скорби, певец народного горя и тоски по идеалу.

Тоской по идеалу, порывом к будущему, высоким лиризмом ожиданий и стремлений полна задушевная поэзия Гаршина, а огромное дарование Короленко дало этому высокому подъему мысли и чувства выражение исключительно ценное и прочное.

Исключительно ярким и особливо оригинальным было выра­жение все того же подъема в поэзии Горького, мощный талант которого в известном смысле ознаменовал собою заключитель­ный период эпохи — последнее десятилетие истекшего века.

Чтобы выразить в немногих словах дух, смысл и направле­ние нашей художественной литературы за последние 60 лет, мы скажем так:

Она изображает ход вещей у нас, разложение старой Руси вообще, барской в частности, зарождение новой Руси в ее по­ложительных и отрицательных сторонах, рисует судьбы крес­тьянства, скорбит об оскудении мужика, загадывает о буду­щем, ищет пути к нему; она полна ожиданий, то робких, то смелых, иногда нетерпеливых; порою она отчаивается и впада­ет в пессимизм (Тургенев); нередко она исполнена надежд и упований; строгий реализм и суровая правда изображения со­четаются в ней с высоким идеализмом стремлений, и не раз от сравнительно скромных помыслов о благе и будущем России уносилась она благородною мечтою в надзвездную высь идеала (Гл. Успенский, Короленко) или «утопий» всечеловеческого счастья (Л. Толстой).

2

Когда в начале 80-х годов стали появляться где-то в «Бу­дильнике» или «Стрекозе» смешные очерки и рассказы «Че- хонте», тогда никому и в голову не могло прийти, что веселый «Антоша» явится законным наследником всего нашего лите­ратурного богатства, что он приумножит этот художественный капитал и скажет свое — новое и веское — слово и о барине, и о мужике, и о будущности России, и о ходе вещей у нас и, на­конец, вознесет лирику нашей скорби, нашей тоски по идеа­лу, нашей — всечеловеческой — мечты так высоко, как не воз­носил никто до него.

Мы давно уже, благодаря в особенности Гоголю, Писемско­му и Глебу Успенскому, научились чувствовать пустоту и по­шлость нашей провинциальной, уездной, захолустной жизни, и критика в свое время использовала этот художественный материал для выяснения общих и частных причин застоя и вялости, нас угнетающих. Казалось бы, ничего нового и любо­пытного не скажешь тут. Но жизнь шла дальше и, на вид по­вторяясь, рисовала на том же фоне новые узоры нравов, от­ношений, понятий. И вот уже в юморесках «Чехонте» вдруг исчез, и на его месте явился Антон Чехов, — ряд превосходных очерков и рассказов, напоминавших Мопассана, показал нам, что на тему захолустной пошлости, уездной вялости и спячки можно сказать еще много нового, и что для этого нужно быть одаренным, во-первых, чисто гоголевской чуткостью к пошлой и темной стороне русского человека и русской жизни, а кроме того — обладать широким умственным кругозором и рацио­нальностью мысли, чего не было у Гоголя, да еще впридачу носить в душе отраву глубокой скорби, какою был так силен Глеб Успенский. Все это обнаруживалось постепенно и стало выясняться нам, когда мы прочитали «Скучную историю», «Иванова», «Именины», «Дуэль», «Мою жизнь», «Ионыча» и др. В «Ионыче» нас поразил лирический подъем, которого по­эзия удивительно сочетается с «прозою» низменной и вялой жизни, изображенной в рассказе, бросая на нее тихий свет грусти. Это повторилось — с особою силою — в «Дяде Ване» и потом в «Трех сестрах», где поэзия тоски переходила в поэзию надежд, порыва и стремления. Антитеза или, если хотите, синтез тусклой, безнадежно вялой жизни и лиризма грусти, поэзии тоскующих упований, музыки задушевных, хотя и не­ясных, стремлений действовал чарующим образом, — и долго, во власти этих чар искусства, мы не могли отдать себе отче­та — в чем их сила, откуда их обаяние, почему так трогают, так мучительно-сладко томят нас эти новые звуки. «Что в ней, в этой песне?» И мы вспомнили Гоголя, вспомнили безот­радные картины и типы «Мертвых душ» и лирический подъем, поэтическое движение великой скорбной поэмы. На­следие Гоголя досталось Чехову, — но в то же время как свое­образно, как самобытно и ново оно у Чехова, и как много гово­рит оно нашей душе, заставляя ее откликаться и звучать всею старою тоской ее, всеми ее новыми скорбями!