А.П.Чехов: Pro et contra — страница 124 из 238

В связи с этой стороной мировоззрения Чехова находится и необыкновенная чуткость его к поэзии религиозного чувства и вообще глубокое и тонкое понимание религиозной психологии, в особенности же простолюдинов. В этой области Чехов остав­ляет позади себя даже Толстого, приближаясь к Достоевскому, не имеющему здесь себе равных. Вспомните только изображе­ние — и всего двумя-тремя штрихами — душевного состояния двух тупых баб, которым студент (в цитированной повести) рассказывает о троекратном отречении Петра, и затем бурю религиозного восторга в нем самом, вспомните полный плени­тельной поэзии пасхальной ночи рассказ «Святою ночью», за­тем описание крестного хода и вообще религиозного быта в «Мужиках», наконец, потрясающую ночную сцену «В овра­ге», когда Липа идет с мертвым ребенком и встречает в поле проезжих мужиков. Чем-то неземным веет от этой сцены, и, читая ее, перестаешь различать, музыка это или обыкновенное человеческое слово.

«— Вы святые? — спросила Липа у старика.

Нет. Мы из Фирсанова.

Ты давеча посмотрел на меня, а сердце мое помягчело. Я и подумала, это, должно, святые».

Где и когда подслушал у народного сердца этот диалог Че­хов! Как много говорит этот короткий и детский вопрос, выра­жающий всю несокрушимую, хотя и наивную, веру народной души в существующую и осуществленную святость, но, пожа­луй, еще лучше, еще выразительнее ответ на этот вопрос. От­вечающий отнесся к вопросу с такой же прямодушной верой и с таким же простодушием, как он был и задан, в нем заключа­ется только фактическая поправка, что это не святые, а мужики из Фирсанова.

Религиозная вера в сверхчеловеческое Добро дает опору для веры и в добро человеческое, для веры в человека. И, несмотря на всю силу своей мировой скорби, скорби о человеческой сла­бости, Чехов никогда не терял этой веры, и за последнее время она все жарче и жарче разгоралась в нем. Правда, по свойству таланта и всего душевного склада Чехова, взор его всегда оста­вался устремлен больше на отрицательные стороны жизни, чем на положительные, больше на ее плевелы, чем на пшени­цу. Потому, когда он заговаривал на иной лад, это казалось необычным и встречалось даже недоверчиво, светлые надежды не вполне вязались с скорбным характером его творчества и казались висящими в воздухе. Речь его звучала как будто не­уверенно и чересчур отвлеченно, оставалась неодетою в краски художественных образов. Однако это и не было настоящим де­лом художника Чехова, выходило, так сказать, за пределы его художественной специальности, но, однако, должно быть оце­ниваемо полновесной монетой как материал для понимания его духовного облика. К одному Чехов относился действитель­но с непримиримой и нескрываемой враждой, — к упрощен­ным геометрическим формулам, в которые прямолинейные люди пытаются уложить и жизнь и будущее, но за которыми скрывается нередко лишь незрелость мысли. Почти карика­турный образ прямолинейного доктринера Чехов дал в лице ученого зоолога фон Корена (в «Дуэли»), который, по воле ав­тора, уступает в понимании жизни немудрящему сельскому дьякону. Вспомните заключительный аккорд «Дуэли».

«Да, никто не знает настоящей правды. — думал Лаев- ский, с тоскою глядя на беспокойное темное море.

Лодку бросает назад, — думал он, — делает она два шага вперед и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо вес­лами и не боятся высоких волн. Лодка идет все вперед и впе­ред, вот уже ее и не видно, а пройдет с полчаса, и гребцы ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже и у пароходно­го трапа. Так и в жизни. В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жиз­ни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? Быть может, доплывут до на­стоящей правды.»

Герои позднейших произведений Чехова говорят смелее и уверенней на те же темы; вспомните разговоры в «Дяде Ване», «Трех сестрах», «Вишневом саде». «Человечество идет вперед, совершенствуя свои силы, — говорит студент Трофимов в пос­ледней пьесе. — Все, что недосягаемо для него теперь, когда- нибудь станет близким, понятным, только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину». «Человеку нужно, — говорится в "Крыжовнике", — не три аршина зем­ли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просто­ре он мог бы проявить все свойства и особенности своего сво­бодного духа».

Может возникнуть вопрос, не впадает ли Чехов, говоря та­ким образом, в глубокое противоречие с основной своей худо­жественной идеей и окрашиваемым ею настроением, которое мы определили как мировую скорбь, скорбь о несовершенстве и как бы коренной поврежденности средней человеческой души. На наш взгляд, в действительности противоречия тут нет. Прогресс исторического человечества подразумевает по­вышение общего уровня культуры, успехов научного знания и философского мышления. Однако для каждого исторического момента достигнутый уровень культуры есть готовый резуль­тат исторического развития, и для данного поколения он дол­жен служить отправным пунктом лишь для дальнейшего раз­вития. Кроме того, этот результат тысячелетнего развития человечества сам по себе представляет нечто безличное, что отверждается, кристаллизуется в быте, в окружающей обста­новке, в научной библиотеке, в художественной галерее. От­дельные личности могут стоять значительно ниже этого уров­ня, относясь к нему пассивно и индифферентно, могут оказываться ниже своего времени, и для того, чтобы поднять­ся до верхней точки уже достигнутого прогресса, кроме всего прочего, нужно актуальное движение души, нужно напряже­ние энергии и воли. Одним словом, для этого нужно то, чего не хватает чеховским персонажам, духовного полета, воодушев­ления добром, пафоса жизни. Это воодушевление каждый мо­жет осуществить только для себя, оно должно быть делом ин­дивидуальной духовной энергии, и безличный исторический прогресс, постоянно перемещая вперед общую арену истори­ческого действия, не может автоматически выполнить того, что навсегда останется только делом личности, нравственным ее подвигом. Поэтому духовное мещанство и дряблость могут встретиться при разных культурных условиях. Отсюда понят­но, каким образом в Чехове уживаются в полном согласии обе точки зрения, и мировая скорбь переплетается с верой в исто­рический прогресс человечества. В «Трех сестрах» Чехов как бы распределяет обе точки зрения двум различным действую­щим лицам, в знаменательном разговоре о прогрессе Верши­нина н Тузенбаха. В то время как первому грезится жизнь че­ловечества через двести-триста лет счастливой и прекрасной, барон Тузенбах возражает: «Не то что через двести или триста, но и через миллион лет жизнь останется такою же, как и была; она не меняется, остается постоянной, следуя своим соб­ственным законам. После нас будут летать на воздушных ша­рах, изменятся пиджаки, откроют, быть может, шестое чув­ство и разовьют его, но жизнь останется все та же, жизнь трудная, полная тайн и счастливая. И через тысячу лет чело­век будет так же вздыхать: "Ах, тяжко жить!" и вместе с тем точно так же, как и теперь, он будет бояться и не хотеть смер­ти».

Характеризуя общее мировоззрение Чехова, нельзя не оста­новиться и на его общественном мировоззрении. Тема «Чехов как мыслитель» логически как частность включает в себя и тему «Чехов как гражданин»: с этой стороны Чехов, посколь­ку он выразился в своих произведениях, далеко еще не нашел себе согласной и общепризнанной оценки. Долгое время Чехо­ва обвиняли прямо, а может быть, еще и обвиняют, в граждан­ском индифферентизме. Наличность последнего связывается с таким серьезным нравственным дефектом, что в возможности его у столь крупного художника позволительно было бы усом­ниться уже a priori. Но и фактически это совершенно неверно. Чехов представляется нам не только великим художником, но и отзывчивым гражданином, и пламенным патриотом, и то ве­ликое и благородное сердце, которое, утомившись болеть за нашу жизнь, навсегда остановилось в Баденвейлере, не дели­лось на участки с горячей и холодной кровью, но все горело любовью к родной стране. Поэтому возводят кощунственную хулу на художника те, которые приписывают ему гражданс­кий индифферентизм. Легко понять, почему сложилась эта ле­генда. Как могучий художник Чехов сумел сохранить свою свободу от какой бы то ни было тенденциозности и предвзятос­ти в своем творчестве. Чехов прежде всего был художник, а не политик. Подчинить художественное творчество какой-либо практической цели, как бы ни была она сама по себе почтенна, для Чехова значило бы художественно солгать. Чехов, при всей щепетильности чувства художественной правды, был не­способен ко лжи, естественные же свойства его таланта вели его непроторенными путями. Таким образом вышло, что Чехов не отдал своего таланта на службу ни одному из существую­щих направлений, а сам составил свое собственное направле­ние согласно пушкинскому завету:

.Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный19.

Везде тяжело одиночество, в России же, в силу своеобраз­ных условий русской жизни, стоять вне направлений есть на­стоящий подвиг нравственного мужества, и Чехову недешево он достался. Но не будем больше вспоминать об этом.

Мировая скорбь, которою болел Чехов, ни психологически, ни логически не противоречит и не исключает скорби граж­данской: Байрон был пламенным провозвестником свободы и сам погиб за политическое освобождение Греции. Леопарди оплакивал порабощение Италии. И у Чехова можно найти сле­ды гражданской скорби, боли по поводу общественных язв на­шей жизни. Только не нужно требовать от художника того, что составляет задачу экономиста, политика и публициста: со­циальных рецептов и политических программ. Оставаясь вер­ным своей непосредственной задаче, художник должен стре­миться дать правдивое художественное обобщение, верную картину жизни со всем ее нестроением. Конечно, рамки и, так сказать, захват этой картины может быть различен, в ней мо­гут отсутствовать некоторые интересные стороны жизни. Нельзя отрицать, что и у Чехова есть такие пробелы. Но это есть дело художественной индивидуальности, и некоторая ог­раниченность неизбежна и для самого крупного дарования.