А.П.Чехов: Pro et contra — страница 132 из 238

пу­шек, какие есть на свете, бить во все барабаны, звонить во все колокола. Ему кажется, что все люди, весь мир спит, что нуж­но разбудить ближних. Он готов на какую угодно нелепость, ибо разумного выхода для него нет, а сразу признаться, что нет выхода, — на это ни один человек не способен. И начина­ется чеховская история: примириться невозможно, не прими­риться тоже невозможно, остается колотиться головой о стену. Сам дядя Ваня проделывает это открыто, на людях, но как потом больно ему вспоминать о своей невоздержанной откро­венности! Когда все разъезжаются после бессмысленной и му­чительной сцены, дядя Ваня понимает, что молчать нужно было, что нельзя признаваться никому, даже самому близкому человеку в известных вещах. Посторонний глаз не выносит зрелища безнадежности. «Проворонил жизнь» — пеняй на себя: ты уже больше не человек, все человеческое тебе чуждо. И ближние для тебя уже не ближние, а чужие. Ты не вправе ни помогать другим, ни ждать от других помощи. Твой удел — абсолютное одиночество. Понемногу Чехов убеждается в этой «истине»: дядя Ваня — последний опыт шумного, публичного протеста, вызывающей «декларации прав». Даже и в этой пье­се неистовствует один дядя Ваня — хотя в числе действующих лиц есть и доктор Астров, и бедная Соня, которые тоже вправе были бы бушевать и даже из пушек палить. Но они молчат. Они даже повторяют какие-то хорошие, ангельские слова на тему о счастливом будущем человечества, — иначе выражаясь, они удвоенно молчат, ибо в устах таких людей «хорошие сло­ва» обозначают совершенную оторванность от мира; они ушли от всех и никого к себе не подпускают. Хорошими словами они, как китайской стеной, оградили себя от любопытства и любознательности ближних. Снаружи они похожи на всех, — значит, внутренней их жизни никто коснуться не смеет.

Какой смысл, какое значение этой напряженной внутрен­ней работы поконченных людей? Чехов, вероятно, на этот воп­рос ответил бы теми же словами, какими Николай Степанович отвечал на вопросы Кати: «Не знаю». Больше бы он ничего не прибавил. Но эта жизнь, больше похожая на смерть, чем на жизнь, — она одна только привлекала и занимала его. Оттого и речь его из году в год становилась тише и медлительнее. Сре­ди наших писателей Чехов — тишайший писатель. Вся энер­гия героев его произведений направлена вовнутрь, а не нару­жу. Они ничего видимого не создают, хуже того — они все видимое разрушают своей внешней пассивностью и бездей­ствием. «Положительный мыслитель» вроде фон Корена без колебания клеймит их страшными словами, тем более доволь­ный собой и своей справедливостью, чем больше энергии вкла­дывает он в свои выражения. «Мерзавцы, подлецы, вырожда­ющиеся, макаки» и т.д., — чего только ни придумал фон Корен по поводу Лаевских! Явный положительный мыслитель хочет принудить Лаевского переписывать бумаги. Неявные положительные мыслители, т. е. идеалисты и метафизики, бранных слов не употребляют. Зато они заживо хоронят чехов­ских героев на своих идеалистических кладбищах, именуемых мировоззрениями. Сам же Чехов от «разрешения вопроса» воз­держивается с настойчивостью, которой большинство крити­ков, вероятно, желало бы лучшей участи, и продолжает свои длинные, бесконечно длинные рассказы о людях, о жизни лю­дей, которым нечего терять — точно в мире только и было ин­тересного, что это кошмарное висение между жизнью и смер­тью. О чем говорит оно нам? О жизни, о смерти? Опять нужно ответить «не знаю», теми словами, которые возбуждают наи­большее отвращение положительных мыслителей, но которые загадочным образом являются постоянным элементом в сужде­ниях чеховских людей. Оттого им так близка враждебная и материалистическая философия. В ней нет ответа, обязываю­щего к радостной покорности. Она бьет, уничтожает челове­ка, — но она не называет себя разумной, не требует себе благо­дарности, ей ничего не нужно, ибо она бездушна и бессловесна. Ее можно признавать и вместе ненавидеть. Удаст­ся справиться с ней человеку — он прав; не удастся — vae victis! [45] Как отрадно звучит голос откровенной беспощадности неодушевленной, безличной, равнодушной природы сравни­тельно с лицемерно-сладкими напевами идеалистических, че­ловеческих мировоззрений! А затем, и это самое главное, с природой все-таки возможна борьба! И в борьбе с природой все средства разрешаются. В борьбе с природой человек всегда ос­тается человеком и, стало быть, правым, что бы он ни пред­принял для своего спасения. Даже если бы он отказался при­знать основной принцип мироздания — неуничтожимость материи и энергии, закон инерции и т. д. Ибо самая колоссаль­ная мертвая сила должна служить человеку, кто станет оспа­ривать это? Иное дело «мировоззрение»! Прежде чем изречь слово, оно ставит неоспоримое требование: человек должен служить идее. И это требование считается мало того, что само собою разумеющимся — еще необыкновенно возвышенным. Удивительно ли, что в выборе между идеализмом и материа­лизмом Чехов склонился на сторону последнего — сильного, но честного противника? С идеализмом можно бороться только презрением, и в этом смысле сочинения Чехова не оставляют ничего желать. Как бороться с материализмом? И можно ли его победить? Может быть, читателю покажутся странными приемы Чехова, но, очевидно, он пришел к убеждению, что есть только одно средство борьбы, к которому прибегали уже древние пророки: колотиться головой о стену. Без грома, без пальбы, без набата, одиноко и молчаливо, вдали от ближних, своих и чужих, собрать все силы отчаяния для бессмысленной и давно осужденной наукой и здравым смыслом попытки. Но разве от Чехова вы вправе были ждать санкции научной мето­дологии? Наука отняла у него все: он осужден на творчество из ничего, т. е. на такое дело, на которое нормальный человек, пользующийся только нормальными приемами, абсолютно не­способен. Чтобы сделать невозможное, нужно прежде всего от­казаться от рутинных приемов. Как бы упорно мы ни продол­жали научные изыскания, они не дадут нам жизненного эликсира. Ведь наука с того и начала, что отбросила как прин­ципиально недостижимое стремление к человеческому всемо­гуществу: ее методы таковы, что успехи в одних областях ис­ключают даже искания в других. Иначе говоря, научная методология определяется характером задач, поставляемых себе наукой. И действительно, ни одна из ее задач не может быть достигнута колочением головой о стену. Этот, хотя и не новый, метод (повторяю, его уже знали, им пользовались про­роки) для Чехова и его героев обещает больше, чем все индук­ции и дедукции (к слову сказать, тоже не выдуманные наукой, а существующие с основания мира). Он подсказывает человеку таинственным инстинктом и каждый раз, когда в нем являет­ся надобность, он является на сцену. А что наука осуждает его, в этом нет ничего странного. Он, в свою очередь, осуждает науку.

VIII

Теперь, может быть, станет понятным дальнейшее развитие и направление чеховского творчества, и то, характерное у него и не повторяющееся у других, сочетание «трезвого» материа­лизма с фанатическим упорством в искании новых, всегда окольных и проблематических путей. Он, как Гамлет, хочет подвести под своего противника «подкоп аршином глубже» п, чтобы разом взорвать на воздух и инженера, и его строение. Терпение и выдержка его при этой тяжелой подземной работе прямо изумительны и для многих невыносимы. Везде тьма, ни одного луча, ни одной искры, а Чехов идет вперед медленно, едва-едва подвигаясь. Неопытный, нетерпеливый взор, может быть, совсем и не заметит движения. Да, пожалуй, и сам Че­хов не знает наверное, подвигается ли он вперед или топчется на одном месте. Рассчитывать вперед нельзя. Нельзя даже и надеяться. Человек вступил в ту полосу своего существования, когда разум, загадывающий вперед и ободряющий, отказывает в своих услугах. Нет возможности составить себе ясное и отчетливое представление о происходящем. Все принимает фантастически бессмысленную окраску. Всему веришь и не веришь. В «Черном монахе» Чехов рассказывает о новой дей­ствительности и таким тоном, как будто сам недоумевает, где кончается действительность и начинается фантасмагория. Черный монах влечет молодого ученого куда-то в таинствен­ную даль, где должны осуществиться лучшие мечты человече­ства. Окружающие люди называют монаха галлюцинацией и борются с ним медицинскими средствами — бромом, усилен­ным питанием, молоком. Сам Коврин не знает, кто прав. Ког­да он беседует с монахом, ему кажется, что прав монах, когда он видит перед собой рыдающую жену и серьезные, встрево­женные лица докторов, он признается, что находится во влас­ти навязчивых идей, ведущих его прямым путем к помеша­тельству. Побеждает в конце концов черный монах, Коврин не в силах выносить окружающую его обыденность, разрывает с женой и ее родными, которые ему кажутся палачами, и идет куда-то, но не приходит на наших глазах никуда. Под конец рассказа он умирает, чтоб дать автору право поставить точку. Это всегда так бывает: когда автор не знает, что делать с геро­ем, он убивает его. Вероятно, рано или поздно этот прием бу­дет оставлен. Вероятно, в будущем писатели убедят себя и пуб­лику, что всякого рода искусственные закругления — вещь совершенно не нужная. Истощился материал — оборви пове­ствование, хотя бы на полуслове. Чехов иногда так и делал, — но только иногда. Большей же частью он предпочитал, во ис­полнение традиционных требований, давать читателям развяз­ку. Этот прием не так безразличен, как может показаться на первый взгляд, ибо он вводит в заблуждение. Взять хотя бы «Черного монаха». Смерть героя является как бы указанием, что всякая ненормальность, по мнению Чехова, ведет обяза­тельно через нелепую жизнь к нелепой смерти. Меж тем едва ли Чехов был твердо в этом убежден. По-видимому, он чего-то ждал от ненормальности и оттого уделял так много внимания выбитым из колеи людям. К прочным, определенным заклю­чениям он, правда, не пришел — несмотря на все напряжение творчества. Он убедился, что выхода из запутанного лабиринта нет, что лабиринт, неопределенные блуждания, вечные коле­бания и шатания, беспричинное горе, беспричинные радос­ти, — словом, все, чего так боятся и избегают нормальные люди, стало сущностью его жизни. Об этом и только об этом нужно рассказывать. Не мы выдумали нормальную жизнь, не мы выдумали ненормальную жизнь. Почему же только первую считают настоящей действительностью?..