А.П.Чехов: Pro et contra — страница 139 из 238

ворянства.

Воспитанная в эпоху крепостных отношений, стеснявших и тормозивших развитие и последовательное проведение в жизнь начал неограниченной, бессословной частной собствен­ности, молодая буржуазия, естественно, сосредоточила свои desiderata[50] на осуществлении этих гражданско-правовых на­чал; получив свое гражданское равноправие из рук господству­ющей власти как добровольный дар этой последней, она не могла увлечься идеями своего предшественника, не могла стать душеприказчиком его политического завещания.

По историческим условиям своего возникновения русская буржуазия принесла с собой только ограниченный багаж чисто экономического самосознания, по уровню своего развития она находилась еще на той стадии, когда класс определяется «спо­собом от противного», лишь в противопоставлении другим общественным классам, и чужд еще того внутреннего самосо­знания, которое толкает его дальше чисто экономических тре­бований. При такой отсталости она не могла подхватить и прясть дальше преемственную нить, выпавшую из рук отжив­шего поколения.

Эпоха реформ подорвала в корне и хозяйственное и обще­ственное значение тех уютных, утопавших в «вишневых садах» дворянских гнезд, где столетние книжные шкафы «на­вевали идеалы добра и общественного самосознания» («Виш­невый сад», с. 16)3. Но она не могла порвать и разрушить в жи­вущих поколениях самых этих идеалов «добра и общественно­го самосознания, передававшихся по традиции от дедов к от­цам, от отцов к сыновьям. И ряд поколений умирающего в общественном значении слоя обречен был на трагедию контра­ста этих идеалов со все уменьшающейся общественной силой самого слоя. И когда эта сила дошла, наконец, до нуля, тогда потускнели идеалы, пошатнулась вера в них, расслабла воля, желания сменились апатией, тоска — скукой, и сложился зна­комый нам тип «лишних людей».

Процесс разложения, охвативший какой-нибудь класс (или группу), прежде всего сказывается в ослаблении внутренней связи, в неустойчивости характерной для этого класса психо­логии. Более живые, то есть более чуткие, более отзывчивые силы перестают удовлетворяться господствующим в их среде мировоззрением, ищут новых идеалов на стороне и в результа­те уходят из своей среды в другие общественные слои.

В интересующем нас процессе дифференциации прогрессив­ного дворянства особенно характерно одно течение, сыгравшее крупную общественную роль, так называемое кающееся дво­рянство. В поисках за новыми идеалами кающиеся элементы дворянства обращались к народной массе, к крестьянству, в полной уверенности, что их новые взгляды представляют вер­ное выражение заветных мечтаний этой массы.

«Михаил Михайлович не мог не подозревать, — пишет Глеб Успенский, — что такое существо, как крестьянин, бедный, измученный, забитый, испытавший и переживший бог знает какие невзгоды, несущий на своих плечах опыт тысячелетних трудов, — должен, непременно должен питать ненасытную жажду устроить жизнь по-новому; у него в горле пересохло от этой жажды, он ждет не дождется, он страстно хочет вздох­нуть полной грудью» [51]4.

Для кающегося дворянина естественна была мысль, что именно он, законный наследник поколений, взваливших на плечи крестьянина эти тысячелетние труды, что он-то и дол­жен идти теперь к крестьянину и помочь ему «устроить жизнь по-новому», вздохнуть полной грудью.

В этом своем стремлении кающийся дворянин столкнулся с другим типом, выросшим из общественных низов и сошед­шимся с ним на понимании практических задач времени — именно, с разночинцем. Разночинец не имел за собой такого прошлого, как его невольный спутник; разночинцу, как это справедливо указывал еще Н. К. Михайловский, не в чем было каяться5.

Происходя из той пестрой среды, которую в Западной Евро­пе обобщают понятием мелкой буржуазии — мелкого духовен­ства, купечества, крестьянства, разночинец вынес сильно вы­раженное демократическое настроение, приведшее его к психологии, отрицающей буржуазность. И эта психология не­вольно толкала его по тому же пути, по которому шел и каю­щийся дворянин.

«Странное существо человек, — рассуждает типичный раз­ночинец Базаров.— Как посмотришь этак сбоку да издали на глупую жизнь, которую ведут здесь "отцы", кажется: чего луч­ше? Ешь, пей и знай, что поступаешь самым правильным, са­мым разумным манером.— Ан нет; тоска одолевает. Хочется с людьми возиться, хотя ругать их, да возиться» [52]. Разночинец является идеологом par excellence[53]; в качестве такого он ищет подходящую прочную почву и таковую, как ему кажет­ся, находит в народной массе.

«Разночинец чувствует свое бессилие в качестве самостоя­тельного общественного слоя, он ищет поэтому точку опоры для своих заветных целей, ищет ее в низинах, где так же стра­дают, как и он; он становится "народолюбив". Таковы, на наш взгляд, основные психологические черты "разночинца": они непосредственно вытекают из его социального положения» (А. П. Журнальные заметки) ***6.

В первое десятилетие жизни обновленной России и кающи­еся дворяне, и разночинец шли дружно в народную среду; пер­вые — «чтобы уплачивать старинный, мучительный долг», по выражению А. О. Новодворского, вторые — «чтобы возиться с людьми» 7. Правильнее даже сказать, что кающиеся шли за разночинцем, ибо этот молодой, жизнерадостный элемент с первых же шагов взял в руки дирижерскую палочку и на все движение наложил свой характерный отпечаток. Но недолго продолжалось это единомыслие.

При первых неблагоприятных обстоятельствах началось расхождение обоих течений и рельефно сказалось различие двух психологий: разночинец начал приспособлять обстоятель­ства к своим задачам, кающийся дворянин начал приспособ­лять свои задачи к этим обстоятельствам. И чем дальше, тем больше расходились их пути; бодрый, полный надежды разно­чинец пошел своей дорогой, а кающиеся элементы оказались не в силах жить самостоятельной жизнью: их дальнейшее ше­ствие было постепенным падением. Мы и остановимся на исто­рии этого падения, так как судьба разночинца не входит в рам­ки нашего очерка. Но прежде чем перейти к этой печальной истории, мы должны сделать одно замечание.

Два типа, разночинец и кающийся дворянин, являются в нашем дальнейшем изложении главным образом психологиче­скими типами. Чем дальше от момента освобождения кресть­ян, тем больше затушевывается классовый характер обоих ти­пов; состав обоих лагерей становится все более пестрым, но эта характерная психология, которую внесли в свое течение, с од­ной стороны, разночинец, с другой — разлагающееся прогрес­сивное дворянство, — эта психология продолжает налагать свой яркий отпечаток на оба течения.

Течение кающегося дворянства, которое можно было бы по его внутреннему содержанию назвать также культурно-на­родническим, являлось в рассматриваемый нами период идео­логическим выражением настроений и взглядов той промежу­точной, средне-дворянской, чиновничьей и интеллигентской среды, которая не успела еще дифференцироваться и раство­риться в новых классах капиталистического общества.

IV

«Роман интеллигенции с народом» основывался, как мы ви­дели, на том предположении, что освобожденный от крепост­ной зависимости народ должен мыслить, желать и развиваться так же, как и освободившаяся от своей прежней сословной психологии дворянская или разночинская интеллигенция. Из этой утопической предпосылки вытекала для сознания этой интеллигенции историческая возможность и моральная необ­ходимость «идти в народ», слиться с ним, «опроститься».

«Мы идем слиться с народом, — говорит Серпороев[54], — мы бросаем себя в землю, как бросают зерно, чтобы зерно это взошло и уродило от сам-пять до сам-сто, как египетская пше­ница».

«Вот где теперь потечет моя жизнь, — рассуждает другой герой того же романа, Караманов.— Вести беседу с этой тет­кой, жить жизнью, сердцем и мыслью батрака, войти в бат­рацкие интересы, отрешиться от всего мира, который вне бат­рачества, убить в себе потребности, которые развивают в человеке образование, богатство, знание, из крупного земле­владельца, кандидата прав и литератора выродиться в поден­щика и узкими интересами поденщика заглушить в себе все высокие человеческие интересы, — одним словом, буквально влезть в шкуру народа, чтобы понять этот народ и слиться с ним, отдать барское, белое, изнеженное тело посконной рубахе и сермяге, облечь узкую дворянскую ногу в онучу и лапоть, чтобы на себе самом почувствовать всю прелесть онучи и силу лаптя» **.

С такими идеалистическими и альтруистическими намере­ниями пошла народолюбивая интеллигенция в деревню «рабо­тать и думать с народом». Но ее понятие о народе оказалось столь же наивным и фантастическим, как и представление о «прелестях онучи» и «силе лаптя». Народ действительный, реальный, а не водевильный народ старых сентиментальных романов оказался великим материалистом и эгоистом. На­род, — как это справедливо предполагал Михаил Михайло­вич, — действительно питал «ненасытную жажду» устроить жизнь по-новому; действительно хотел «вздохнуть полной гру­дью.». Но он жаждал устроить новую жизнь хозяйственного мужичка, жаждал материального благополучия мелкого бур­жуа, хотел вздохнуть полной грудью свободного собственника. Идеалистические порывы молодежи наталкивались на матери­алистическое желание: «Землицы бы»; ее альтруистическая проповедь не в силах была устранить эксплуатацию батрака его же односельчанином.

«Мы идем в народ, в курные избы, — мечтала народолюби- вая интеллигенция, — и будем там жить, будем там пахать и сеять — не современные идеи, а просто рожь, ячмень и пшени­цу, а после уже и идеи, если достаточно удобрим почву, унаво­зим ее» [55].

А между тем действительность с каждым днем все яснее до­казывала, что чем успешнее унаваживалась земля «под рожь, ячмень и пшеницу», тем менее поддавалась почва унаважива­нию под «современные идеи».

Объективный процесс развития деревни все резче и резче расходился с идеологической схемой народолюбивой интелли­генции.