А.П.Чехов: Pro et contra — страница 14 из 238

ского интеллигента, увлекающегося модными прогрессивными идеями, в личности армейского офицера, мечтающего об идеальной и несуществу­ющей «сиреневой барышне», и бесприютного бобыля Савки, деревенского Дон Жуана7. В сущности, это одно лицо, один основной тип под различными физиономиями, в самых раз­нообразных костюмах и обстановках, это все тот же — ге­рой-неудачник, нежный, добродушный, одаренный богатой поэтической фантазией, тонкой, почти сентиментальной чув­ствительностью, но абсолютно лишенный устойчивой воли и практического смысла. Чтобы лучше познакомиться с излюб­ленным героем г-на Чехова, я рассмотрю одну из его самых грациозных, изящных новелл — «На пути», в которой тип не­удачника разработан глубже и шире, чем в других. На постоя­лом дворе ночью, застигнутые крещенской вьюгой, встречают­ся господин Лихарев с барышней Иловайской, дочерью богато­го соседнего помещика. Между ними завязывается как-то сра­зу откровенный разговор, и Лихарев, в качестве человека в высшей степени экспансивного, излагает случайной собесед­нице повесть своей тревожной, бурной и чрезвычайно безала­берной жизни. Еще мальчиком он проявлял ту громадную спо­собность верить, увлекаться, которая, по его мнению, составляет отличительную черту русского народа. Он уже тог­да «бегал в Америку, уходил в разбойники, просился в монас­тырь, нанимал мальчишек, чтобы они его мучили за Христа». В университете он страстно, до самозабвения, увлекся наукой, но, впрочем, ненадолго, он скоро постиг в качестве современ­ного русского Фауста, «что у каждой науки есть начало, но вовсе нет конца, все равно как у периодической дроби», и разочаровался в науке. Затем, смотря по тому, откуда ветер подует, делался нигилистом, революционером, народником, славянофилом, последователем толстовской теории непротив­ления злу. «Ведь я, сударыня, — признается он Иловай­ской, — веровал не как немецкий доктор философии, не цир- лих манирлих, не в пустыне я жил, а каждая моя вера гнула меня в дугу, рвала на части мое тело». В чаду увлечений он расточил не только свое собственное состояние, но и женино, и массу чужих денег. Он «изнывал от тяжкого, беспорядочного труда, терпел лишения, раз пять сидел в тюрьме, таскался по Архангельским и Тобольским губерниям». «Изменял я тысячу раз, — обличает себя Лихарев, — сегодня я верую, падаю ниц, а завтра уже я трусом бегу от сегодняшних моих богов и дру­зей и молча глотаю подлеца, которого пускают мне вслед. Бог один видел, как часто от стыда за свои увлечения я плакал и грыз подушку!» Он никогда не лгал ни перед собой, ни перед другими, никогда не изменял тем принципам, в которые в дан­ный момент верил или думал верить, никому не желал зла и, однако, причинил даже близким людям массу горя и бесцель­ных страданий. Беспорядочной жизнью он вогнал в гроб свою жену. И вот теперь, 42 лет, со старостью на носу, он бесприю­тен и одинок, «как собака, которая отстала ночью от обоза». Пока Лихарев все это говорит Иловайской, он, по своему обык­новению, сам того не замечая, успел уже увлечься, сесть на новый конек, который в настоящий момент заключается для него в поклонении милосердию женщин и в необыкновенной покорности судьбе, этому необычайному самопожертвованию, всепрощению, «безропотному мученичеству, слезам, размягча­ющим камень» и т. д. и т. д. Наивная, впечатлительная ба­рышня увлечена, по-видимому, искренним, хотя, в сущности, несколько актерским красноречием Лихарева, и тот, в свою очередь, готов в нее влюбиться. Но уже поздно, они расходятся и ложатся спать. Много теплоты и поэзии в описании торже­ственной рождественской ночи, неясных, светлых, полувлюб­ленных грез Иловайской, горя, раскаяния и беспредельной не­жности Лихарева, который плачет со своей бедной девочкой, осужденной поневоле делить его горькую, скитальческую жизнь. «Этот голос человеческого горя среди воя непогоды коснулся слуха девушки такой сладкой, человеческой музы­кой, что она не вынесла наслаждения и тоже заплакала». В ве­ликолепном, художественном описании их разлуки так много красоты и задушевного чувства, что читателю очень трудно в первую минуту отделаться от испытанного им обаяния и под­вергнуть эту прелестную, дышащую жизнью, грациозную по­эму строгому анализу. Наяда в одном из стихотворений Полон­ского смеется над молодым ученым, собирающим раковины, чтобы их «резать, жечь — вникать иль изучать».

А! сказала — ты и мною

Не захочешь пренебречь!

Но меня ты как изучишь?

Резать будешь или жечь?..8

Но, не поддаваясь очарованию наяды, мы все-таки должны сознаться, что в рассказе молодого беллетриста есть черты, ко­торые, быть может, не вполне удовлетворят требовательного читателя. Прежде всего, тип Лихарева вовсе не такой реаль­ный и жизненный, каким он может показаться благодаря не­обыкновенно увлекательному, прочувствованному тону его ис­поведи. Спрашивается, разве есть какая-нибудь физическая возможность совместить в одну жизнь то количество искрен­них увлечений, которые, по словам Лихарева, ему пришлось испытать за какие-нибудь 20 лет: он успел за такой сравни­тельно короткий промежуток времени (я считаю с 18 лет, ког­да он мог поступить в университет, до 42 — момента его бесе­ды с Иловайской) познать тщету всех наук, быть нигилистом, служить на фабриках, в смазчиках, бурлаках, изучать русский народ, собирать песни, побывать в пяти тюрьмах, отправиться и вернуться из ссылки в Архангельскую и Тобольскую губер­нии, быть славянофилом, украйнофилом, археологом и т. д., и т. д. Заметьте, что каждое из этих многообразных, бесчислен­ных увлечений, которые он, по-видимому, меняет, как перчат­ки, «гнет его в дугу», «рвет его тело на части». Он плачет, грызет подушку, глотает подлеца от своих друзей и после этого снова как ни в чем не бывало идет в смазчики, бурлаки, архе­ологи. Только фантастические нервы могут выдержать ряд по­добных потрясений, а ведь Лихарев и в 42 года, в сущности, бодрый, сильный и довольно веселый господин, то, что назы­вается «мужчина в полном соку». Даже мифическому Фаусту для того, чтобы исполнить самую ничтожную частицу про­граммы русского неудачника — познать тщету наук, надо было 80 лет. Очевидно, что тут либо г-н Лихарев, либо сам ав­тор хватил через край. Единственно возможный исход из этого лабиринта невероятностей заключается в предположении, что этот, по-видимому, столь искренний человек на самом деле не что иное, как искусный актер, обманывающий барышню Ило­вайскую и, быть может, самого себя. Страшные слова, что убеждения будто бы гнули его в дугу и рвали на части тело, именно не более, как страшные слова. Если он и плакал, и грыз подушку, то уж никак не всерьез, а так себе, для вида, из хвастовства перед самим собою: «Вот, мол, я какой благород­ный, искренний, чуткий интеллигент». И, пожалуй, в назва­нии подлеца, которое ему бросали друзья, была значительная доля правды, ибо превозносимая Лихаревым способность веро­вать и изменять чему угодно, дряблая уступчивость каждому модному веянию граничит с подлостью... — зачем смягчать выражения — это есть настоящая заправская подлость, — правда, бессознательная, но, быть может, именно потому еще более опасная. Меня нисколько не удивляет, что наивная про­винциальная барышня могла увлечься актерским пафосом и полуискренней декламацией Лихарева, тем более, что ора­тор — красивый мужчина «в полном соку», но я решительно не понимаю, как сам автор может разделять институтское увле­чение Иловайской. А что он вместе с барышней действительно симпатизирует своему герою-неудачнику, об этом прежде все­го свидетельствует избранный им эпиграф: «Ночевала тучка золотая (т. е. Иловайская) на груди утеса-великана (т. е. Лиха­рева)». Далее из заключительных слов рассказа, где праздно­шатающийся русский интеллигент сравнивается с «белым уте­сом», запорошенным вьюгой, ясно, что и воображению самого автора Лихарев представляется чем-то вроде великана. Широ­коплечее геркулесовское сложение, саженный рост кажутся наивной барышне миниатюрными, «подобно тому, — от себя уже замечает г-н Чехов, — как нам кажется маленьким самый большой пароход, про который говорят, что он проплыл оке­ан». Очевидно, поэт вместе с м-ль Иловайской обманут искус­ной декламацией своего героя и принимает те разнообразные мутные лужи, в которых плавает Лихарев, за нечто вроде океа­на. А между тем, если бы автор не до такой степени идеализи­ровал своего неудачника, не сравнивал его с утесом-велика­ном, взглянул на него как на человека, в сущности, не злого и не дурного, но до дна развращенного интеллигентной русской беспринципностью и нравственной обломовщиной, — из Лиха­рева мог бы выйти очень интересный художественный тип. Даже и так в его фигуре много типического и чрезвычайно со­временного: он несомненно — плоть от плоти, кость от кос­ти — сын нашего века, вконец изолгавшегося и смешавшего людей, партии, убеждения в один громадный, чудовищный хаос. Придайте Лихареву черту простодушной, наивной подло­сти и отнимите ненужное притворство, желание показаться подвижником, — вы получите вполне современный тип очень многих русских «общественных деятелей», начавших ради­кальными идеями шестидесятых годов и кончающих пропове­дью «благородного, святого рабства» или непротивления злу.

Гораздо реальнее и, пожалуй, даже симпатичнее неудачни­ки г-на Чехова, когда он помещает их в неинтеллигентную или полуинтеллигентную среду, где они не думают много о себе, не претендуют на фаустовско-лихаревскую мировую скорбь, живут вблизи очень чутко понимаемой ими и понима­ющей их природы, забытые жизнью и людьми, но счастливые внутренним миром своего богатого поэтического воображения. Изящно и тонко очерчен силуэт такого неинтеллигентного не­удачника — огородника Савки в рассказе «Агафья». Савка, в качестве настоящего мечтателя, обожает кейф и чрезвычайно «скуп на движения». Живет он, как птица небесная: утром не знает, что будет есть в полдень. Ото всей его фигуры «так и веет безмятежностью, врожденной, почти артистической стра­стью к житью зря, спустя рукава». Савка, молодой, здоровый, сильный и красивый парень, благодаря своей бесконечной лени живет «хуже всякого бобыля». С течением времени за ним накопилась недоимка, и мир посылает его на стариковс­кую, довольно унизительную должность, «в сторожа и пугало общественных огородов. Как ни смеялись над ним по поводу его преждевременной старости, но он и в ус не дул. Это место, тихое, удобное для неподвижного созерцания, было как раз по его натуре». Савка в душе — поэт. У него есть пытливое, вдум­чивое отношение к природе, которую он понимает и любит как истинный художник: «.любопытно... Про что ни говори, все любопытно. Птица теперя, человек ли... камешек ли этот взят — во всем своя умственность!..» Есть в Савке какая-то скрытая, не находящая себе исхода сила: недаром женщины, которые в этом отношении в высшей степени чутки, находят в нем что-то неотразимо привлекательное. Быть может, они ин­стинктивно чувствуют во всем его существе то изящество ори­гинальной, поэтической личности, которое так легко покоряет их воображение и сердце. Им нравится в Савке его презритель­ное, надменное обращение с ними, некоторая холодность, не­возмутимо-философское равнодушие к самым трогательным проявлениям их страсти, его беззаботность, лень, пренебреже­ние материальной, практической стороной. Несмотр