Но на почве этого объективного, стихийного процесса, подготовлявшего жестокое разочарование, возникали и субъективные сознавательные факторы, противодействовавшие культурной деятельности молодежи. С одной стороны, над темным крестьянством тяготело мрачное привидение только что усопшего крепостного права со всеми его ужасами, а следовательно, и инстинктивное недоверие ко всякому «барину», ко всякому человеку не из деревни, как бы он ни наряжался в мужицкое платье; с другой стороны, на другой же день после падения старого порядка доминирующую роль в деревенской жизни начал играть новый человек — человек, не «ради идеи» носивший поддевку и сапоги бутылками, кость от кости той же деревни, близкий ей по психологии, а главное, сильный своей пронырливостью и превосходным знанием этой деревенской психологии. Человеком этим был — кулак. Кабатчик, лавочник или другая подобная личность, вообще человек с капитальцем, а следовательно, и с весом, заправлял всем миром и мирским хозяйством, задавал тон не только в вопросах сельской политики, но и по части этики и поведения отдельных мирян. Его сторону тянули, в силу сродства интересов, все денежные и хозяйственные мужички, в его руках — все волостное правление, старшина — кум, писарь — друг-приятель и т. д.
Эта-то новая сила скоро почуяла всю опасность, которая угрожает ее бесконтрольному владычеству и хозяйничанию от присутствия в деревне интеллигентных и альтруистических элементов в лице народолюбивой молодежи. Неудивительно, что она поспешила пустить в ход все свои силы, связи и влияние, чтобы оградить свою паству от нежелательного и невыгодного соприкосновения с пришельцами. Началась безобразнейшая травля всех интеллигентных тружеников в деревне: фельдшериц, учителей, учительниц и т. д. Всем этим лицам приходилось слышать один возглас: «Пошел вон, не суйся! испортишь! изгадишь!» Зато те самые «подстриженные рыжие бородки», которые гнали интеллигенцию из деревни, сами своими средствами удовлетворяли всем потребностям этой деревни.
«Безграмотный человек все подваливает и подваливает! — писал Успенский. — Он улучшает нравы и финансы, он умиротворяет, укрепляет народные идеалы, оздоровляет села и города, проповедует гигиену, водворяет науку и т. д., и т. д., и все это без разговоров, все в одну минуту и все за три копейки. Стоит только сказать этому расторопному человеку: "Оздорови деревню, прекрати неправду, развивай бытовые начала, улучшай нравы, вот тебе два целковых на расходы!" Расторопный человек ответит только одно неизменное "слушаю-с", хлопнет нагайкой по лошади, и след простыл. Глядишь — все исполнил и даже сдачи представил с двух рублей, за всеми расходами, семьдесят пять копеек» [56].
Но на заре идеалистического увлечения даже эта «расторопность» всяких рыжих подстриженных бородок и их неизменное: «не суйся» не могли удержать народолюбивую интеллигенцию в ее стремлении к культурной деятельности среди крестьянской массы. Как жилось ей в деревне, об этом полны скорбных воспоминаний страницы русской истории и литературы. Нужна была великая вера в свое дело, великая любовь и надежда по отношению к этому недоброжелательному, нередко жестокому народу, великая сила воли, чтобы перенести все лишения и страдания чтобы не разочароваться, не пасть духом с первых же шагов.
«Сначала ей крутенько было, — описывается судьба учительницы в цитированном нами романе Мордовцева. — Стали дьячки ей пакостить, мальчишек на нее напущали, ворота дегтем мазали, на заборе у ее ворот мелом всякую скверну писали, так что срам было мимо пройти. Натерпелась-таки, голубушка, а на своем поставила, под конец все обошлось к благополучию, только извелась ни на что, бедная» [57].
Но и это сомнительное «благополучие», приобретавшееся ценой крови и нервов, не всегда бывало возможным. Сколько раз дело кончалось так, как оно изображено в полном трагизма рассказе Новодворского «Сувенир»; герой — сельский учитель — попадает за тридевять земель, а героиня — фельдшерица — лишает себя жизни. И все эти драмы и трагедии разыгрывались на глазах у тех самых масс народных, ради которых народолюбивая интеллигенция жертвовала своим покоем, счастьем, нередко и жизнью; и массы эти — в лучшем случае — держались пассивно и безразлично. А между тем так сильно было обаяние этой культурной миссии, так высоко было напряжение действенной энергии народолюбивой интеллигенции, что понадобились годы опыта и сотни, быть может, тысячи напрасных, бесполезных жертв, пока зародилось в ней сомнение и относительно самой задачи, и относительно путей к ее осуществлению.
Однако в конце концов весь этот опыт и все эти жертвы привели к разочарованию, к «сомнениям и колебаниям». Это было первое разочарование в романе интеллигенции с народом. Оно пало, как камень, на пути народолюбивого потока, и, разбившись об этот камень, поток поплыл дальше двумя все более и более расходящимися струями.
Вот как отразился указанный нами перелом в середине 70-х годов в настроении одного из самых характерных представителей этой эпохи:
«Голод! когда ты оставишь меня? вечный, физический или душевный голод! Да будь хоть семи пядей во лбу, а если тебя бросить в бездонное болото, ты так же прекрасно потонешь, как самый слабый смертный! Мне теперь очень тяжело. Я ясно чувствую, что я теперь дальше от народа, чем был когда бы то ни было; что я теперь не только не могу быть чернорабочим, как мечтал когда-то, но даже положение народного учителя едва ли было бы мне под силу. Дело ясно: мне опротивела та обстановка бесприютности, которою пахнет при слове "мужик", опротивела потому, что я слабею, тогда как он не переменяется, потому что я измучился, устал от нравственных мучений (каковы бы они ни были, они не всегда бывают глупы), которые ему меньше знакомы. А между тем я себя воспитываю, чтобы слиться с народом! Да это просто насмешка! Насмешка над логикой с моей стороны и горькая ирония обстоятельств надо мной!»
Так писал в феврале 1876 года в своем дневнике очень чуткий и наблюдательный человек — А. О. Новодворский [58]. И это пессимистическое настроение не было личной особенностью автора. Он видел его и в других своих современниках, видел и фиксировал в своих рассказах.
«Когда он (Печерица) вечером засядет за книги, — пишет он же в рассказе "Эпизод из жизни ни павы, ни вороны", — и через несколько минут зашагает в волнении по крошечной площадке пола, то в его тревожном, беспокойном взоре я ясно вижу ни паво, ни вороньи сомнения и колебания; если в эту минуту войдет кто-нибудь посторонний и Печерица начнет с ним разговор, толковый разумный разговор, твердым голосом и с видом человека, власть имеющего, то я прекрасно знаю, что на сердце у него скребут кошки. Вся разница между ним и мною только та, что я, так сказать, постепенно спускался с вершин Кавказа, тогда как он вырастал из земли» [59].
Но если спускавшиеся с вершин Кавказа кающиеся элементы и выраставшие из земли разночинские и сходились в данный момент в общем настроении «сомнений и колебаний», тем не менее уже в этом, и как раз в этом, настроении лежала исходная точка их последующего расхождения. «Сомнения и колебания» оказались тем общественным реактивом, который разложил разношерстную массу народолюбивой интеллигенции на два основных элемента: один из них преодолел свое временное настроение и сумел отрешиться от него: другой «не осилил думы жестокой» 12, и временное настроение одолело его, стало доминирующим его настроением. Вот как характеризуется встреча обоих элементов — восходящего разночинского и отживающего дворянско-культурнического — в рассказе Новодворского «Накануне ликвидации»:
«— Этому молодому человеку я не достоин развязать ремень у обуви. — рассказывает дворянский сын Попутков13 про своего "духовного сына". — То, что у меня было только отвлеченной теорией, принадлежностью заветной клеточки мозга, которой я не открывал вне интимного кружка, у него сделалось общим, исключительным настроением... Сколько в нем силы!.. Он и мне протягивал руку.
Ах вы. голубчик мой! И что же, вы того. оттолкнули эту руку?..
Да, потому что, в сущности, ни на что не способен» **.
Но если Попутков так искренне признает свою неспособность на что-нибудь путное, то нельзя сказать, чтобы его направление было столь же откровенно. Напротив, оно — как мы увидим ниже — со свойственным всякому отживающему течению непониманием старалось объяснить исключительно неблагоприятными внешними условиями свою неспособность сыграть самостоятельную общественную роль.
Ни паво, ни вороньи сомнения и колебания должны были вскоре разрешиться для Печерицы и его друзей в виде преодоления временного пессимистического настроения. Несмотря на высказываемый автором страх потонуть в болоте, потонуть они не могли, хотя бы уже потому, что, как говорит несколько дальше Печерица, «если в башке у человека зародилось кое- что, чему по законам человеческого прогресса положено развиваться, то такой человек не умирает» 14.
Зато нельзя того же сказать про другое крыло народолюби- вой интеллигенции. То, что все определеннее зарождалось в «башках» этих элементов, лишь идеологически отражало разлагающиеся условия быта породившей их общественной группы; как эта группа, так и ее идеологи, были обречены историей на гибель. Гибель «вишневых садов» как определенной, самостоятельной хозяйственной категории, гибель того красивого мировоззрения и тех тонких настроений, которые вырастали в нежной атмосфере этих «вишневых садов», отражались в умах кающихся в форме мирового пессимизма.
Освободившись от идейной гегемонии разночинца, культурническое течение пришло окончательно к самосознанию, и это самосознание было бесплодно, как песок пустыни.
V
Выделившись из общей массы народолюбивой интеллигенции, культурно-народническое течение все резче и резче начало приобретать те характерные черты отживающего в историческом смысле общественного слоя, которые затушевывались прежде благодаря гегемонии разночинской идеологии.