А.П.Чехов: Pro et contra — страница 144 из 238

«Лишние люди» как общественная группа уже теперь исче­зают, частью вымирая, частью переходя в другие обществен­ные группы. Это бегство из родной группы намечается, хотя очень слабыми чертами, и у Чехова. У героев его пьес оно вы­ражается в некотором привнесении в их характерную психоло­гию таких черт, которые, развиваясь и пуская корни, способ­ны занять первое место, наложить на всю психологию свой отпечаток и придать ей своеобразную окраску, характерную для другой общественной группы. Таких разлагающих черт можно отметить в общем три, и они дают начало трем различ­ным направлениям, в которых идет их развитие и разложение основной психологии. Повторяем, у Чехова этот процесс толь­ко намечен, и нам приходится освещать его аналогиями, взя­тыми из литературы и наблюдений над жизнью.

Мир «лишних людей» — это мир бездеятельного прозяба­ния, мир праздности и тунеядства. Естественно, что как реак­ция против этой пассивности и апатии выдвигается принцип активности, входящий как разлагающее начало в среду и пси­хологию «лишних людей». Но этот принцип выступает в трех видах: художественное творчество, производительный труд, об­щественная деятельность.

Еще задолго до того, как Чехов дал свои типы «лишних лю­дей», в русском обществе начал замечаться интересный про­цесс в среде так называемого прогрессивного слоя общества — процесс, вызванный и обусловленный всеми изложенными выше перипетиями русской общественной жизни. Обнаружи­лось бегство разочарованных, становившихся уже «лишними» людей от общественных идеалов и общественного служения к эстетическим идеалам и служению «чистому» искусству. Про­цесс этот, не зарегистрированный, конечно, никакой статисти­кой, не поддающийся учету во всем его объеме, можно было тем не менее ясно наблюдать по самому чуткому указателю — литературе. Писатели, заявившие себя в 70-х годах «тенденци­озными», «с направлением», то есть, попросту говоря, писате­ли — общественные деятели, начали мало-помалу перестраи­вать свои лиры для более «неземных», более «возвышенных» и — надо признать — в большинстве случаев менее художе­ственных песен. Всем памятны, конечно, характерные мета­морфозы, происшедшие в 80-е годы с такими писателями, как, например, г-н Минский и ему подобные. Общественная атмос­фера подготовляла почву для таких поворотов, и нет ничего удивительного, что элементы, малоустойчивые в общественном отношении, шли по этой «линии наименьшего сопротивле­ния». Нет, конечно, ничего удивительного и в том, что подрас­тающие поколения, выросшие в среде «лишних людей» и не­способные сбросить с себя гнет этой нездоровой обстановки, естественно, влеклись в сторону того же эстетизма, в то время как страна, казалось, требовала наибольшего притока сил как раз к другим отраслям деятельности.

Это тяготение известной части народолюбивой некогда ин­теллигенции отмечено и у Чехова, хотя, надо признаться, лишь легкими штрихами. Культ красоты остается единствен­ным увлечением врача Астрова, после того, как он растерял все свои идеалы, «огоньки», надежды. «Я никого не люблю и уже не полюблю, — признается он.— Что меня еще захватывает, так это красота. Неравнодушен я к ней». Это почти буквальное повторение слов г-на Минского, певшего, — когда он тоже очу­тился в положении Астрова, — что «нет на свете любви, нет на свете добра, только есть красота.»28. Та же эстетическая под­кладка проглядывает и сквозь любимое дело Астрова — лесо­водство. «Русские леса трещат под топором, — жалуется он, — исчезают безвозвратно чудные пейзажи. Надо быть безрассуд­ным варваром, чтобы жечь в своей печке эту красоту. С каж­дым днем земля становится все беднее и безобразнее.» Еще полнее высказывает эстетическую жизненную философию Аст­рова Соня, передающая его слова: «В странах, где мягкий кли­мат, мягче и нежнее человек; там люди красивы, гибки, легко возбудимы, речь их изящна, движения грациозны. У них про­цветают науки и искусства, философия их не мрачна, отноше­ния к женщине полны изящного благородства».

Но если у Астрова, как бывшего общественного человека, проскальзывают иногда, как отголосок прошлого, мысли о благе и счастье людей, хотя бы только отдаленных поколений, то уже совсем свободны от этих «сомнений и колебаний» моло­дые герои «Чайки», вкладывающие всю свою жизнь в увлече­ние искусством и бегущие от общественных запросов в худо­жественное творчество. Это второе поколение окончательно разделывается с «иллюзиями» отцов и окончательно уходит из того мира мечтаний о благе человечества, в котором «лишние люди» пережили столько надежд и столько разочарований.

Но если художественное творчество, по самому своему ха­рактеру, доступно лишь ограниченному кругу, лишь немногим «избранным» из многих «званых», то несравненно ниже по своей доступности другая дорога — дорога, выводящая из сре­ды «лишних людей» через производительный труд. Труд в са­мом буквальном и физическом значении становится каким-то идеалом, какой-то панацеей от всех бед. Работать, работать! — твердят размагниченные интеллигенты, чувствующие, что у них есть еще маленькая надежда выбиться из всезасасываю- щего омута пошлости и избегнуть участи «лишних людей». «Хоть один день в моей жизни поработать так, чтобы прийти вечером домой, в утомлении повалиться в постель и уснуть тотчас же, — мечтает Тузенбах.— Рабочие, должно быть, спят крепко!» К несчастью для нашего героя, он так далек от насто­ящей жизни настоящего рабочего, что рисует себе как идеал такие условия жизни, из которых всеми силами старается вырваться всякий мало-мальски сознательный рабочий. Но пропасть, образовавшаяся с течением времени между «интел­лигенцией» и «народом», заставляет дряблую, опустившуюся «интеллигенцию» представлять себе быт передовых слоев со­временного «народа» в каких-то заманчивых, фантастических очертаниях.

До какой наивности доходит фантазия измотавшихся «без дела и без отдыха» «лишних людей», лучше всего показывают мечты Ирины: «Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги. Как хорошо быть рабочим, который встает чуть свет и бьет на улице камни, или пастухом, или учителем, который учит детей, или машинис­том на железной дороге. Боже мой, не то, что человеком, луч­ше быть волом, лучше быть простой лошадью, только бы рабо­тать, чем молодою женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевает­ся. о, как это ужасно!» Что касается последних слов, это — бесспорная истина. Действительно, лучше быть полезным жи­вотным, чем бесполезным человеком, но прелести труда Ирина изображает вполне с точки зрения упомянутой «молодой жен­щины». Едва ли особенные восторги испытывает рабочий от того, что он чуть свет встает и весь день бьет камни мостовой. Да и «смысл» жизни представляется ему, вероятно, не в одном лишь разбивании камней днем и крепком сне ночью. Младен­ческое представление Ирины о труде весьма характерно для психологии, цепляющейся за труд как за спасение от бессмыс­ленной жизни. «В жаркую погоду так иногда хочется пить, — говорит Ирина, — как мне захотелось работать». Вот именно: для нее труд то же, что стакан воды в летнюю жару. Это не нормальная повседневная потребность или необходимость, а исключительное средство против исключительного состояния. Труд вовсе не «счастье» и не «восторг», — по крайней мере, для тех, кто вынужден трудиться. Нормально труд — необхо­димость, и необходимость прежде всего экономического свой­ства. Искать поэтому в труде поэзию может только тот, кто материально может существовать и без этого труда. Поэтому нас нисколько не удивляет, что Ирина, после первого опыта с «трудом», впадает в уныние. «Надо поискать другую долж­ность, — плачется она, — а эта не по мне. Чего я так хотела, о чем мечтала, того-то именно в ней и нет. Труд без поэзии, без мыслей.» Да, поэзия, мысли плохо мирятся с трудом: труд, попавший в обстановку мысли и поэзии, чахнет и вырождает­ся; мысль и поэзия, попав в среду труда, разъедают эту среду и восстанавливают носителя труда против его ноши. Поэтому ес­тественно, что попытка «лишних людей» спастись трудом при­водит их к разочарованию, заставляет либо отказаться от тру­да, либо отказаться от поэзии и мысли, то есть погрязнуть в то мещанское болото, на илистой почве которого расцвела пыш­ным цветом сказка о поэзии труда (чужого, конечно).

Но есть еще третий выход из среды «лишних людей», вы­ход, правда, тоже лишь в общих контурах набросанный Чехо­вым. И на пути к этому выходу стоят странный, полукарика­турный «вечный студент» и Аня («Вишневый сад»). Этот выход самый верный, но и самый трудный, невозможный для какого- нибудь дяди Вани или Иванова, однако возможный для моло­дых поколений, выросших в этой гнилой среде, но еще не зае­денных ею. У порога этого выхода нужно сжечь свои корабли, как некогда сжигали их герои рассказов Новодворского, нужно разлюбить вишневые сады и, вырвав поэзию и мысль из очаро­вывающей обстановки этих «молоком облитых» вишневых са­дов, нести ее в обстановку труда как спасительный фермент. Труден этот шаг, ибо это значит отколоться безвозвратно от родной среды, отряхнуть навсегда ее прах с своих ног.

«Если у вас есть ключи от хозяйства, то бросьте их в коло­дезь и уходите. Будьте свободны, как ветер». И только тот, кто окажется в силах исполнить этот совет Трофимова, сможет вырваться из заколдованного круга праздности, бессилия, ту­неядства.

«Пришло время, — говорит Тузенбах, — надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равно­душие, предубеждение к труду, гнилую скуку». Да, время пришло. Новое, молодое, здоровое время, с новыми великими задачами, с новыми гигантскими запросами. И этому времени нужны новые люди. Не жалкий, забитый, лишенный веры в себя и в жизнь, ноющий раб-человек, а сильное, гордое, могу­чее своей верой поколение совершит великую задачу обновле­ния жизни. Новому времени нужны новые люди. И они при­дут, они вырастут из земли, придут с гордым базаровским вызовом судьбе, с его жаждой борьбы.