А.П.Чехов: Pro et contra — страница 149 из 238

психологические, на пути усовершенствования основных сил души, изменения содержа­ния понятия средний человек.

Среди всех этих затруднений я решаю для себя вопрос о ми­ровоззрении Чехова, об его отношении к изображаемым явле­ниям следующим образом: у Чехова нет той ясности и созна­тельности в отношении к изображаемому, какая необходима для того, чтобы при всех затруднениях он мог провести после­довательно и отчетливо вполне определенную оценку изобража­емых явлений.

Некоторое доказательство неполной сознательности Чехова я вижу в зарегистрированных отзывах его о собственных произве­дениях. Но вполне осязательного и важного доказательства это­му нельзя не видеть в той схематичности главных персонажей, о чем уже была речь выше. Она вызвана бессознательностью, со­единенной с некоторым сродством изображаемому. При полной сознательности должно было бы быть и понимание того, что все­гда берутся одни и те же психологические моменты, — и момен­ты родовые, не индивидуальные, достаточные для каждого от­дельного их носителя. В таком случае (и при некотором сродстве) не было бы оставлено неудовлетворенным очень важное художественное требование, была бы дана жизненно полная ткань души, в неразрывном сплетении родовой и индивиду­альной психологии. Недостаточная же сознательность, в связи с некоторым сродством изображаемому, именно и делает есте­ственной схематичность психики. Некоторое сродство Чехова изображаемому, по-моему, можно признать в третьем и втором виде психических несоответствий. Затрагивая уже новый метод, можно обосновать это сродство болезненностью. Отчасти под­тверждением не вполне сознательного отношения может слу­жить и психологическая и эстетическая неудачность редких по­пыток самому, explicite7, указать читателю суть произведения. Таковы, например, по моему мнению, соответственные места в рассказах «Верочка» и «Враги». Однако приведенное я отнюдь не считаю достаточным доказательством неполной сознательнос­ти Чехова как слишком неуловимого факта. Сделав ее правдопо­добной, я принимаю затем эту неполную сознательность гипоте­тически, как необходимую для той общей картины творчества Чехова, которую я одну считаю верной. К изображению ее я те­перь и перехожу.

Свой пристальный, просто устремленный в жизнь взор, обна­ружившийся в юмористических и описательных рассказах, Че­хов перенес, углубленный опытом человека, врача и болезнью, вглубь жизни, в душу человека. Там, с бессознательною, но точ­ной мощью сильного, специфического таланта он нашел свой ос­новной объект: стихию средней психики саму по себе, независи­мо от того жизненного положения и момента внутреннегоразвития, в которых может находиться определенная инди­видуальная психика. Он нашел его там потому, что в действи­тельности, которая была перед ним, этот объект был заключен в усиленном, ярком виде. Но сама эта действительность — интел­лигентная Россия конца века — так обща, велика и естественна как объект художника, что, при известном максимуме созна­тельности, в сознании ясной целью осталось только изображе­ние именно этой действительности. Так обозначился основной прием чеховского творчества: коллективная бессознательнаятипизация. Из русской действительности Чехов взял тот вид русского человека, который, будучи типом именно характерным для русской интеллигенции, заключал в себе в связи с этим в наиболее ярком виде ту психологическую правду, которую Че­хов один мог, и одну стремился из глубины изобразить. В них, людях среднего ума, с волей ниже среднего, чувством тоньшесреднего — дана была, кроме того, ретроспекция на свою жизнь и смутное ощущение своих психологических свойств. Это давало удовлетворение смутному порицанию Чеховым изображаемого и, в то же время, его некоторому сродству с ним.

Но, изображая этих людей, Чехов основной, хотя и не вполне сознанной целью своею имеет изобразить нечто более общее пси­хологическое, причем их психология является средством, так сказать, в первой степени, а русская общественность — сред­ством в квадрате: как средство психологической характерис­тики избранного русского типа. Только этим и может быть объяснено то обстоятельство, что Чехов почти совсем не изоб­ражает самой русской жизни и тех, кто ее так или иначе дела­ет, а дает ее лишь сквозь пристрастную призму мнения своих героев, ее пассивных зрителей; в результате — нет верной и сколько-нибудь расчлененной картины недостатков этой жизни.

А между тем, так ясны минусы русской общественности, что нельзя допустить, чтобы Чехов их не видел, хотя бы без обобще­ний и указания исходов: определяемый индивидуальностью сво­его таланта, он вовсе и не изображает русскую общественностькак таковую [78], не стремится к этому на деле (независимо от со­знательной цели).

Мы видели уже дважды, к каким затруднениям приводит ут­верждение, будто Чехов осмеивает пошлость и бессилие русских обывателей; видели и абсолютную невозможность считать мыс­ли его действующих лиц, относящиеся к русской жизни или к жизни вообще — сознательными мыслями самого автора. Но что же другое можно утверждать про тенденцию, мировоззрение Че­хова настолько очевидное, чтобы onus probandi [79] переносился на меня, не усматривающего в его произведениях никакой опреде­ленной, последовательной тенденции?

Не может быть сомнения, что Чехов сознавал общую отрица­тельность русской провинциальной жизни, которой он был ок­ружен. Но его произведения (которые одни теперь нас интересу­ют) не дают никаких оснований, как мы видели, утверждать, что Чехов вполне ясно сознавал размеры и основные причины этой отрицательности, что он отличал и верно ценил ее здоро­вые, растущие части, носительницы лучшего будущего — и что он задумывал свои произведения в определенном отношении ко всему этому.

Лишним доказательством могут служить, по моему мне­нию, и два последних произведения Чехова — «Вишневый сад» и «Невеста», где (особенно в «Вишневом саду») в резком анахронизме впервые выводится, как нечто новое, такое явле­ние общественности, которое не только не ново, но даже успе­ло замениться аналогичным явлением, более сложным и жиз­неспособным. Это — если Чехов, в общем, серьезно относится к Трофимову («Вишневый сад»). Возможно признать и отрица­тельное отношение автора: в таком случае, новость для Чехова такого персонажа, окружающая его среда, его слова — все это также способно только поставить в подозрение сознательность и ясность общественного принципа Чехова.

Я имею в виду «прогрессивную» молодежь указанных ве­щей, оставляя в стороне в эту минуту чисто психологические и художественные их достоинства.

Общее основное отношение Чехова и к цели, и к средству его художественных изображений — объективное. По отношению к средству (русской действительности) это и само собой понятно: на то оно и средство. Но об этом свидетельствует также типич­ная для Чехова полнота описания[80] происходящего, доказыва­ющая, во всяком случае, объективность автора (см. статью о Че­хове Михайловского). Свидетельствует об этом и то, уже дважды указанное, обстоятельство, что единственная ясная оценка рус­ской действительности, данная в произведениях (оценка его ге­роями самих себя и окружающей их жизни) не может считаться сознательной оценкой самого Чехова. Общая же объективность по отношению к цели изображения (психике среднего челове­ка) — неизбежно следует из отсутствия той степени сознательно­сти, которая необходима для улавливания такого трудноулови­мого объекта, как сравнительно общее при коллективной типизации. На такой общей почве объективность отношения значительно усиливается еще тем, уже указанным однажды об­стоятельством, что в чеховском психологизме есть и безразлич­ные моменты, слитые иногда в одном жизненном мгновении с отрицательными: это усиливает ощущение просто психологичес­кой правды, отстраняя еще дальше возможность оценки.

Но рядом с основной объективностью Чехов ощущает отрица­тельность своего истинного объекта — средней психики вооб­ще, — что и выражается иногда в мягко-ироническом, унылом отношении его к избранным русским провинциалам, которые лишь иллюстрируют ценой своего ничтожества и несчастия об­щепсихологическую правду.

Все-таки в сознании Чехова отчетливо дано лишь то, что он изображает русскую действительность определенной эпохи. Но окутанный психологизмом и самоуглубленный болезнью взгляд его смутно видит общественную картину, не видит ее здоровых, растущих частей. Ощущение, что для него как художника все­российская беда лишь средство, еще более лишает охоты доста­точно вникнуть в общественность 80-х годов. И Чехов изобра­жает ее, в большинстве случаев, не прорывая той пелены,которую набрасывают на нее интеллектуальные высказы­вания его героев, да и самый факт исключительного почтиизображения их одних. Неизбежную же дань оценке обществен­ности Чехов отдает, не выходя из рамки, навязанной ему его основной психологической точкой зрения; своих любимцев (как ярких типов для художника-психолога) он признает в об­щем слабыми и ничтожными; но никаких людей, лучше их или просто иных, он не берет и для оценки самой русской жиз­ни не подыскивает никакого другого пути, кроме частичного совпадения с той ее оценкой, какую дают его герои, хотя она недоброкачественна и дает иллюзию положительной исключи­тельности этих героев.

Мало того: так как в некоторых его героях подчеркнут мо­мент формального самовыделения личности, и так как в опреде­ленном отношении они действительно выше окружающего, так как они доставляют ему субъективное удовлетворение самоог­лядкой на свою жизнь, которая заключает в ядре самочувствие средней психики вообще (цель Чехова) — и, наконец, так как су­ществуют прямо созвучные струны между ними и автором — вследствие всего этого Чехов склонен до известной степени