А.П.Чехов: Pro et contra — страница 150 из 238

це­нить положительно своих героев. Вместе с ними он склонен иногда вымещать свою общую оскомину жизни на немного само­довольных, энергичных, заурядных, конечно, но полезных ра­ботниках — кого я выше определил как положительный сред­ний земский тип минувшей эпохи.

Итак, в произведениях Чехова — я решаюсь это выска­зать — 1) не дано никакого определенного мировоззрения, если не считать таковым ощущение общей отрицательности средней психики, затемненное еще оптимистическим и пессимистиче­ским налетами, созданными частичными совпадениями автора с двоякими переживаниями своих героев; 2) нет никакой опре­деленной общественной тенденции, кроме самоочевидного, немного противоречивого, общеотрицательного отношения к русской действительности. Считать ли это принципиальным минусом, или нет — факт остается, по-моему, несомненным. Основной струей творчества Чехова бесспорно надо признать объективизм. На почве неполной сознательности к нему только примешиваются налеты оценок, положительной и отрицатель­ной, и частичные совпадения автора с героями, — вызываемые моментами самоочевидности, сродства с изображаемым и об­щей сложностью психологического приема и материала.

Отсутствие определенного мировоззрения, особенно обще­ственной тенденции, у крупного художника может казаться неестественным — даже недопустимым только для русской, обо­стренно тенденциозной критики. Не разбирая вопроса по суще­ству за неимением места, можно ограничиться несколькими примерами. Нельзя уловить определенного мировоззрения: в ан­глийской литературе — Шекспир, Вальтер Скотт; во Фран­ции — Бальзак; в русской — Тургенев (кроме последнего перио­да), Гончаров.

Число же крупных писателей, не имевших общественной тен­денции, громадно. Оно значительно меньше в нашей литературе по общим условиям русской жизни, но и здесь можно указать Гончарова, Алексея Толстого.

Кроме указанных примеров, ограничусь следующим замеча­нием: писатель любой силы таланта и гения может не иметь ни мировоззрения, ни общественной тенденции, — предметом своимимея изображение психологических типов (Шекспир).

Частичные совпадения Чехова со своими героями на почве указанной двойственности их переживаний — означают столь же двойственные вспышки и в самом авторе — пессимистиче­ские и оптимистические. И, может быть, возможно, хроноло­гически взяв произведения Чехова, биографически обосновать преобладание то пессимизма, то оптимизма. Но вне этих внут­ренних колебаний — естественно, очевидно, что у интеллигента 80-х годов было больше оснований страдать «неэквивалентнос­тью» пессимистических, а не оптимистических настроений; и, кроме того, в пределах этого преобладания еще естественнее было болезненной натуре автора совпадать с пессимистически­ми настроениями своих героев, получая неизъяснимое наслаж­дение от промедления на родимой глубине им же созданной жизни.

Вот этот-то момент, сплетенный с общим неоформленным ощущением отрицательности средней психики, и составляет на деле то, что называют пессимизмом, принципиально пессимис­тическим мировоззрением Чехова[81].

Совпадая с оптимистическими переживаниями своих героев, Чехов переживает, главным образом, эстетически окрашенные моменты. Это, во-первых, потому, что существует, как выше го­ворилось, органическая связь между характерами его героев и эстетичностью их мечтаний («изящная, светлая, прекрасная жизнь»); во-вторых, естественно совпадать с такими эстетиче­ски-оптимистическими вспышками Чехову — как полусозна­тельному художнику и как тонкой и болезненно-пассивной натуре: такой натуре эстетическое созерцание и предвкушение общих далей такого созерцания дает глубочайшее удовлетворе­ние как момент добровольной и наиболее законной пассивности личности.

Указанное только что и соответствует на деле тому сознатель­ному идеалу красоты, который видят в произведениях Чехова иногда критики (см.: Правда. 1905. Июль), как некоторый сур­рогат не имеющегося у него истового, вперед глядящего, знаю­щего и любящего борьбу социального стремления.

Соединив и приняв все сказанное по вопросу о принципи­альности Чехова вообще, — можно отметить и очень неулови­мое и тонкое в индивидуальности его произведений: прерывис­тое, неуловимо данное присутствие личности автора в этихпроизведениях. Для такого результата сливается действие основ­ной объективности Чехова, неполной сознательности и сродства изображаемому, и затем самого факта изображения родовой стихии души, ее повторных моментов, а не ее индивидуальных переживаний и положений.

В произведениях Чехова несомненно дана основная объектив­ность. Но она нарушается прерывисто, случайно, но довольно сильно: причина этого — некоторое сродство автора изображае­мому типу, соединенное с неполной сознательностью. Это при­сутствие порою где-то личности самого автора бесспорно чув­ствуется в произведениях Чехова наряду с основной их

примиряюще вкрапливает в нее свою неудачную индивидуаль­ность: общая, конструктивная жизнь вовсе не снимается ссылкой на альтернативность судеб индивида или уже осуществленным не­счастьем, а именно утверждается в виду ее как верховная катего­рия. Чеховский герой вовсе не не выносит мысли об альтернатив­ной судьбе личности: он принимает ее как факт и хочет только переместить себя в удачную половину ее.

Эта противоположность подтверждается тем, что тихая печаль чеховских героев не имеет ничего общего с надрывающей тоской «подпольного» человека.

объективностью. И критики ловят эту личность автора и час­тичные, неправильные, — разные тенденции приписывают Чехо­ву. На самом же деле мы имеем лишь quasi-тенденциозностькак специфический результат сродства изображаемому и не­полной сознательности.

Но далее: мгновениями присутствуя, личность автора не­уловима. Это объясняется, во-первых, тем, что действитель­ность, рисуемая Чеховым, сама уже заключает, как говори­лось, некоторую оценку жизни: значит, оценка автора может удовлетворяться, совпадая, а не создавая нечто новое, прямо для себя служебное в плоти художественного произведения. Неуловимость мгновениями данной личности Чехова обуслов­лена и тем, что его психологизм заключает родовые, повтор­ные моменты психической жизни: изображая индивидуаль­ное, неповторяющееся в психическом, автор может совпасть лишь с отдельными из них, вполне разнородных; или же он должен оголить свою тенденциозность, небезразличность; Че­хов же, изображая родовое в родственной ему душе, может легче удовлетворять своей небезразличности, совпадая с этими родовыми переживаниями.

Вследствие сказанного субъективность Чехова может не только быть неуловима для читателя, но и не оформлена в со­знании самого Чехова.

Отмеченное прерывистое и неуловимое присутствие личнос­ти автора в художественно-интуитивном восприятии читателя неразрывно сливается с основной объективностью Чехова.

XII

Как же относится развитое в этой статье понимание Чехова к наличному в критической литературе взгляду на него? Отно­шение это в основном ясное и естественное: главного в нем я не отрицаю, но иду дальше самоочевидного; не принимаю противо­речивого и слишком формальное наполняю определенным содер­жанием. Об этом говорилось уже в самом начале статьи; теперь остановлюсь на статьях г-на Овсянико-Куликовского и г-на Бул­гакова [82]. Оба они сходятся в том, что Чехов изображает психикусреднего человека. Приятно совпасть с таким выдающимся кри­тиком, как Овсянико-Куликовский. Но, с одной стороны, — я считаю, что средняя психика есть хотя и главное, но не исчерпы­вающее содержание новаторского психологизма Чехова (есть мо­менты общепсихологические); с другой стороны — нужно напол­нить понятие среднего человека определенным содержанием, чтобы идти в психологических замечаниях дальше тавтологий; нужно, расчлененно и полно анализируя произведения Чехова как живые сложные целые, действительно показать, а не только утверждать, что Чехов — художник средней психики.

Ни г-н Овсянико-Куликовский, ни г-н Булгаков этого не де­лают в сколько-нибудь достаточных размерах. Этот основной пробел в настоящей статье заполнен психологическим анали­зом первой части (3 вида психических несоответствий и др.).

Г-н Булгаков идет дальше г-на Овсянико-Куликовского в своей характеристике Чехова; он указывает какую-то основ­ную попорченность средней психики по его произведениям и считает это содержанием специфического пессимизма Чехова, не определяя сколько-нибудь полно содержание этой попор-ченности.

Прежде всего, как уже было сказано, в психологизме Чехо­ва есть безразличное с оценочной точки зрения, которое, объе­диняясь с отрицательными моментами в один жизненный миг, дает Чехову ощущение изображаемой психологической прав­ды вообще, усиливает объективизм его, все доказательства ко­торого имеют силу и в данную минуту.

Затем, выше была принята также неполная сознатель­ность Чехова. Она делает, при сложности литературного при­ема Чехова (коллективная типизация), то, что ясно сознано Чеховым как объект изображения, лишь интеллигенция Рос­сии 80-х годов. А тут, конечно, не может быть места для пес­симизма: ни одно конкретное общественное состояние не мо­жет быть, конечно, логическим основанием пессимизма (являясь в то же время могучим психологическим основанием его).

Наконец, сам тезис г-на Булгакова — Чехов изображает пси­хику среднего человека — скорее, довод contra пессимизма Чехо­ва. Если и признается попорченность этой психики, то для пес­симистического вывода нужно, по крайней мере, принять, что эта психика недоступна развитию. Но такого признания в про­изведениях Чехова нельзя найти. Если что-нибудь есть в этом отношении, то скорее обратное. А именно: если на долю Чехова относить слова его героев о том, что «через 200 лет жизнь будет такая прекрасная, изящная», то из этого следует вера в излечи­мость средней психики, главного элемента этой жизни.