А.П.Чехов: Pro et contra — страница 152 из 238

С точки же зрения возможной теории искусства, этот вид критики грешит тем, что отождествляет варьирующую часть художественного произведения — недоказуемо-прекрасное — с целым произведения.

Не променяли силу анализа на прелесть лирических тавтоло­гий — критика метафизико-философская и тенденциозно-пуб­лицистическая. Но именно они характерно свидетельствуют о том же, о чем и эмоциональная критика: они потому «разум­ны», что застрахованы от чар красоты иными чарами: одна — чарами философского, объемлющего синтеза, другая — чарами властного, самодовлеющего голоса общественной морали [87]. Причем в последнем случае причиной часто является равноду­шие и малая чуткость к прекрасному, а следовательно, дано рас­пространение, по смежности, почтенного принципа на чуждую область. Здесь не место указывать несовершенство этих двух ин­теллектуальных критик [88].

На место всех указанных четырех видов критики, эмоцио­нальной и интеллектуальной, должна стать объективная науч­ная критика, которая сохранит, конечно, то, что в них есть хо­рошего. В основной своей части эта критика будущего неразрывно связана с имеющей еще явиться двухчленной теори­ей искусства. В литературной критике к этой основной части будет привходить логическая работа внутреннего уяснения и ха­рактеристика идеи, интеллектуальной стороны художественно­го произведения, а также научный анализ изображенного в ли­тературном произведении психологизма (пример — эта работа о Чехове). Присутствие этой особой части объективной критики по отношению к литературе есть следствие сложности объекта литературы, которая, вследствие полной своей значковости, символичности и полного отсутствия материального сходствалитературных средств — изображаемому (слово — жизнь) включает в себя, объемлет всю жизнь целиком. В других искус­ствах, изображающих саму жизнь в широком смысле объектив­ной экстенсивности (пластические искусства), соответственная сложность заключена не в констатировании жизненной правды, а в правилах созидания ее (напр<имер>, правила перспективы живописи; но и это альтернативно — превосходимо гением); сама же эта правда воспринимается и констатируется как са­моочевидная в художественном произведении (напр<имер>, жизненность тела). Это потому, что жизненная плоть, правда — элементарна здесь; что связано с тем, что пластические искусст­ва — материально тождественны с жизнью, которую изобра­жают, физически телесны, а не, по существу, отвлеченны, как литература. В литературе же эта жизненная правда (главным образом, психологизм) настолько сложна, что констатирование ее, при очевидной теоретической роли, может требовать про­странного научного анализа.

Таково место в объективной художественной критике бу­дущего такой работы, как эта статья о Чехове в основной ее части. Есть в ней и части, основанные прямым образом на воз­можной теории искусства. Намечая содержание общеобяза­тельного реального психологизма, эта статья затрагивает для литературы то постоянное, которое должно быть в художе­ственном произведении.

Это различие постоянного и переменного, законно прогрес­сирующего в искусстве [89], принципиально существенно. Теория искусства даст то постоянное, которое не может нарушить ни одно произведение искусства, не становясь объективно-отрица­тельным. Но есть часть переменная, которую по отношению к литературе составляет интеллектуальное содержание произведе­ния само по себе, качество и сфера образов, опять-таки самих по себе, и ассоциационный аппарат внешнего восприятия жизни и природы.

Это различие постоянного и переменного в искусстве дает точное значение термину «новое искусство», который слышится теперь так часто на бесформенных перекрестках современности: новым искусством будет то, которое обновляет переменное, за­конно прогрессирующее в искусстве, не затрагивая постоянно­го. С другой стороны, естественно, что, новаторствуя, легко из­менить, т. е. испортить, и это постоянное (дедукцию из двух­членной теории искусства). Такое искусство, в соответственных размерах, можно назвать, локализируя ходячий термин, — де­кадентством: это искусство, которое, желая стать новым, ста­новится хуже старого, так как оно для обновления переменного искажает постоянное. В современном искусстве и литературе богато перемешано новаторство и декадентство, создавая это­му искусству непримиримых врагов в рядах честных, просве­щенных ландскнехтов минующего. Декадентство — явление, в общем, производное, так как постоянное в искусстве нарушает­ся обыкновенно не самостоятельно: это нарушение есть след­ствие стремления изменить переменное и недостаточной талант­ливости.

Если определить декадентство как производно-отрица-тельное искусство, то, очевидно, может быть несколько видов декадентства (а не только ныне существующее): можно, нова- торствуя, нарушать разные стороны постоянного в искусстве. Теория искусства усмирит беспристрастно и равнодушно пре­увеличенную и не всегда искреннюю любовь к недоказуемос­ти в искусстве и прекрасном, которая так шумела во все века. Сама же теория определит соотношение областей доказуемого и недоказуемого (элементарно-прекрасного), значительно су­зив вторую область.

Особенно сузится область недоказуемого в литературе; не­ожиданно много доказуемого окажется даже в области музы­ки — в этой области как бы пламенного отречения от рассудка (ср. взгляд на нее Шопенгауэра и определение Лейбница). В пер­вый раз доказано будет, что действительно недоказуемое в ис­кусстве существует. Добровольный же культ его будет всецело освещен пониманием эстетического восприятия как самоцель­ной пассивности, момента добровольного пребывания психики на периферии враждебного анализу художественного произведе­ния как частному случаю активности. Наконец, при принципи­ально установленном теорией искусства соотношении доказуемого и недоказуемого в искусстве невозможны станут «эстетические сорванцы», которых досадно много в современности: это люди, которые, злоупотребляя международным флагом «недоказуемос­ти прекрасного», ребячески перемешивают общепризнанные ху­дожественные ценности или со смаком и фанфарами забираются в какой-нибудь закоулок искусства в поисках за единственнос­тью своих эстетических переживаний: при недоказуемости единственность — специфический как бы залог превосходства. Это эстетическое сорванство — полюс академичности в искусст­ве, которое также специфически связано с «недоказуемостью прекрасного».

Таковы абрисы объективной художественной критики буду­щего.

Как относится к ней критика Тэна и пр. Овсянико-Куликов- ского?

Первая есть та работа историка, которая имеет всегда оди­наковое значение — конкретизирующего плюса ко всякому социологическому исследованию, обогащая социально-психоло­гическое до полноты реального, вводя космологическую и физио­логическую конкретность.

Анализ же Овсянико-Куликовского, поскольку он касается психологии творчества, есть психологическое исследование, параллельное художественной критике, основанной на теории искусства.

Кроме всего сказанного, в числе общих выводов этой статьи ясен и уже отмечен выше результат, состоящий в наполнении определенным содержанием понятия «среднего» человека и в анализе некоторых важных свойств живой, конкретно-слож­ной психики. Особенно важно действие (созерцательной и фун­кциональной) данности. Оно не только часто погребает безна­дежно тайну индивидуальных возможностей личности и уродует личные судьбы, создавая своей мертвой формой бледные ужасы из живого, растущего материала — души человека (как те сосу­ды, в которых, для дохода ярмарочных фокусников, вырастали из детей диковинные карлы). Оно еще постоянно и ежеминутно крадет у коллективной жизни полезные бесчисленные усилия ума и воли социальных личностей. Как мощен ее вред в наши дни. В наши дни Ганнибаловой клятвы лучших людей много трагичного в судьбе так называемых «инертных». Неужели им «все равно»? Часто — нет. Но социальные импульсы, приходя­щие извне, замирают в трясине «данности», у ворот слабой воли; личные социальные порывы, прорываясь сквозь ту же тря­сину, приносят жалкие плоды. И эта незримая, тусклая сила — конкретность, данность, создавая широкие кадры «безразлич­ных» на почве антителеологической экономизации душевных сил как бы заплетает, хотя немного, своею тяжкой паутиной зи­яющие, сверхчеловеческие дыры старого порядка, в последние судорожные часы. Она — сильный, незримый враг всего обнов­ления России, ибо она враг всякой возможности и проблемы, — а что такое, как не сплошная возможность и проблема для лич­ности, вся жизнь России теперь?

XIV

Антон Чехов охарактеризован мною как реалист-новатор. Но есть в его произведениях нечто, дающее смутное ощущение не-реальности; есть, на первый взгляд, доля правды в том, что адепты не-реального направления склонны видеть его в своем лагере. Читая лучшие вещи Чехова, находишься словно не в самой жизни, а только вблизи ее; видишь душу чью-то — все словно одну и ту же, а прямо в лицо самой жизни не смот­ришь.

Эта особенность находится в полной связи с выясненным только что пониманием его таланта. Чехов глубоко погружен в стихию души самой по себе. Поэтому, не беря в большинстве случаев исключительных сложных жизненных положений, он не должен был вводить в свои произведения саму жизнь в ее животрепещущем красочном контексте. Ему необходимы лишь крупицы ее, которые почему-нибудь важны для стихии, плачущей под бременем души. Кроме того — сама жизнь, ок­ружавшая Чехова, так ничтожна, эстетически бедна, однооб­разна, что — и будучи реалистом, он мог только вздрагивать от ее прикосновений. Не могло быть в нем жажды самодовлею­щего описания жизни, звучащего невольным гимном (Золя); и жизнь не вошла в его произведения громадной, прекрасной, са­мой по себе — не только обрамляющей, положительно или отри­цательно, отдельные психики, но несущей их в себе, бессиль­ных, — как в родном, равнодушном лоне.