А.П.Чехов: Pro et contra — страница 158 из 238

«Воссияет заря новой жизни, восторжествует правда! — бре­дят спящие.

Я не нахожу особенной причины радоваться, — отвечают проснувшиеся. — Правда, как вы изволили выразиться, вос­торжествует, но ведь, в сущности вещей, изменится, законы природы останутся все те же. Люди будут болеть, стариться и умирать так же, как и теперь. Какая бы великолепная заря ни освещала вашу жизнь, все же в конце концов вас заколотят в гроб и бросят в яму.

А бессмертие?

Э, полноте!

Вы не верите, ну а я верю. Если нет бессмертия, то его, рано или поздно, изобретет великий человеческий ум».

На это изобретенное бессмертие проснувшийся не отвечает даже: «Э, полноте», а только снисходительно улыбается и спрашивает: «Вы изволили где-нибудь получить образова­ние?»

«Прогресс — алхимия»40, — как-то неосторожно признается один из чеховских героев, и, кажется, это искреннейшее при­знание самого Чехова. Во всяком случае, вера в научное бес­смертие ничем не отличается от веры в жизненный эликсир или философский камень средневековых алхимиков. Это — ситцевая заплата XX века на шелковых ширмах XVIII. Но си­тец дерет шелк, и дыра еще больше. Впрочем, как ни чини эти ширмы, а рано или поздно придется их сдать в лавку старьев­щика вместе с дедушкиным халатом. Да и рассвело уже так, что ни за какими ширмами, ни старыми, ни новыми, от света не спрячешься — просыпаться пора.

«Я хотел бы проснуться через сто лет, — мечтает умираю­щий профессор в "Скучной истории", — и хоть одним глазом взглянуть, что будет с наукой. Дальше что? — А дальше ни­чего».

«Я, брат, иногда боюсь. Понимаешь? Трушу. Потому, что же дальше?»

И чеховский интеллигент, и знаменитый ученый на высоте своих знаний оказывается перед лицом смерти таким же «го­лым человеком», как босяк «на дне».

«Если вообразить, — думает сходящий с ума доктор "Пала­ты № 6", — если вообразить, что через миллион лет мимо зем­ного шара пролетит в пространстве какой-нибудь дух, то он увидит только глину и голые утесы. Все — и культура и нрав­ственный закон — пропадет и даже лопухом не прорастет».

И с умным доктором, и с великим ученым согласен пастух Лука Бедный, который поет на своей унылой свирели о конце мира, о всеобщей погибели. Он тоже не сомневается в прогрес­се, в движении куда-то вперед, но сомневается, что впереди — спасение, а не погибель: «Умный-то умный народ стал, это верно, да что с того толку? На кой прах людям ум перед поги­белью-то? Пропадать и без всякого ума можно.». И без всяко­го прогресса.

Спрашивается: есть ли у чеховских героев, есть ли у самого Чехова что-нибудь, чем бы они могли защититься от этой про­стой и с ума сводящей истины: «Все пропадет и даже лопухом не прорастет». И если нет ничего, то как же не видят они, как же сам Чехов не видит, что достаточно одного прикосновения этой истины о смерти как уничтожении, чтобы уничтожить дотла его последнюю и единственную святыню?

Возможен один лишь осмысленный вывод из этого бессмыс­ленного ужаса: «Мне кажется, — говорит Маша, одна из "Трех сестер", — человек должен быть верующим или должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста. Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе. Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-тра­ва».

Но «никому ничего не известно», и значит, действительно, «все пустяки, трын-трава». Жизнь каждого человека кончает­ся смертью, уничтожением, то есть нулем; и жизнь всего чело­вечества, сумма отдельных человеческих жизней, только сум­ма нулей — тот же нуль. Ex nihilo nihil41. Из ничего ничего. Значит, и религия прогресса — та же «религия лжи», которую проповедует Лука, «старец лукавый». И ежели «через десять тысячелетий культурной работы люди наконец познают исти­ну настоящего Бога так же ясно, как дважды два четыре», то уже и сейчас имя этого Бога познано, хотя и не названо: имя Его— «Отец лжи» и «Человекоубийца». Знает ли его Чехов? Сделал ли он этот вывод, единственно разумный, но, может быть, более страшный, чем само безумие? Во всяком случае, нет никакого основания думать, чтобы он этого не знал и не сделал.

«Я не могу дольше так жить! Не могу! Ради истинного Бога скажите скорее, сию минуту: что мне делать? Говорите, что мне делать? — молит ученица учителя, умирающего профессо­ра в "Скучной истории".

Что же я могу сказать? — недоумевает он. — Ничего я не могу.

Помогите! — рыдает она. — Ведь вы мой отец, мой един­ственный друг! Вы ведь умны, образованны, долго жили! Вы были учителем! Говорите же: что мне делать? — Он молчит, потом отвечает:

По совести, не знаю».

А ведь, кажется, должен бы знать: ведь он все еще верит в науку. Так почему же не ответил: «Верьте в науку, верьте в прогресс»? Что же мешает ему ответить так «по совести»? Или он уже сам не верит, и то, что всю жизнь казалось ему исти­ной, теперь, перед смертью, кажется ложью? И стыдно лгать пред лицом смерти, пред лицом истины?

«Для меня ясно, — признает он, — что в моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного. В моем пристрас­тии к науке и в стремлении познать самого себя, во всех мыс­лях, чувствах и понятиях, которые я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего. Я побежден».

Но ведь это приговор не только ему, но и всему, во что он верил и других учил верить. «Страшно впасть в руки Бога жи­вого». Он впал в руки Бога и все-таки не видит лица Божьего, стыдится имени Божьего, пишет «бог» с маленькой буквы, чтоб его не заподозрили в измене науке.

Но эта «общая идея», это соединение, «связь всего в одно целое», которых ему недостает и от недостатка которых он по­гибает, — ведь это и есть Бог, не отвлеченный, мертвый, ма­ленький «бог», а настоящий, великий, живой, о котором и сказано: «Страшно впасть в руки Бога живого»42.

Таково признание чеховского героя, кажется, очень близко­го самому Чехову. А вот признание одного из героев Горького, кажется, тоже близкого самому Горькому: «Кто есть мой Бог? Если бы я знал это!.. Я открыл бы в себе немало добрых чувств и желаний, немало того, что обыкновенно называют хорошим; но чувства, объединяющего все это, стройной и ясной мысли, охватывающей все явления жизни, я не нашел в себе... Я суще­ствую внутренне опустошенный. Я уже труп»43.

Не кажется ли, что оба признания — из одной души?

Далее последний отчаянный крик: «Хоть бы удариться в мистицизм! Хоть бы кусочек какой-нибудь веры!» — и чехов­ский интеллигент проваливается в ту же бездонную пустоту, как горьковский босяк. «Все гадко, не для чего жить, а те ше­стьдесят два года, которые уже прожиты, следует считать про­пащими», — решает перед смертью старый профессор в «Скуч­ной истории».

«Жизнь скучна, грязна, глупа. Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю», — решает Иванов перед самоубийством.

«Нас нет, ничего нет на свете, мы не существуем, а только кажется, что существуем. И не все ли равно?» — говорит в «Трех сестрах» страшный Чебутыкин, живой мертвец. Это тот же самый ужас небытия, который испытывает и горьковский босяк: «Вдруг все исчезнет из тебя, точно провалится насквозь куда-то. Совсем ничего нет! Даже страшно. Как будто ты не человек, а овраг бездонный. Ничего во мне нет.»44.

Бездна не только отталкивает, но и притягивает. «Братцы, мы все лопнем, ей-богу! А отчего лопнем? Оттого, что лишнее все в нас, и вся жизнь наша лишняя!.. На что меня нужно? Не нужно меня! Убейте меня, чтоб я умер!» 45 Последнее само­утверждение приводит к последнему самоотрицанию. «Я те­перь довел себя до такой точки, что могу голый на земле спать и траву жрать. Ничего мне не надо, ничего не хочу!» — говорит уже не горьковский, а чеховский босяк, ссыльный Семен Толко­вый 46. До этой же самой «точки» доводят себя и чеховские ин­теллигенты: и они могут, в смысле религиозном, умственном и нравственном, «голые на земле спать и траву жрать»; и у них нет ничего и ничего им не надо. Тут чеховский интеллигент сли­вается с горьковским босяком уже окончательно. У обоих спо­койное, научно-позитивное: ничего не знаем — превращается в яростное, мистическое: ничего не хотим, хотим ничего; ужас небытия — в жажду небытия, в жажду всемирного разрушения и хаоса.

«Ничего не нужно. Пусть земля провалится в тартара­ры!» 47 — это последнее желание чеховского интеллигента со­впадает с последним желанием горьковского босяка: «Пусть все скачет к черту на кулички! Мне было бы приятно, если б земля вдруг вспыхнула и сгорела или разорвалась бы вдребез- ги!»48

Разрушение для разрушения, хаос для хаоса — конец мира, который идет не извне, а изнутри, из души человеческой, из проснувшегося в ней, зашевелившегося хаоса, — тот конец мира, та всеобщая погибель, о которых поет свирель Луки Бед­ного: «Весь мир идет прахом. А коли погибать миру. так уж скорей бы! Нечего канителить и людей попусту мучить.».

Когда доктор «Палаты №6» умирает в сумасшедшем доме от апоплексического удара, то в последнюю минуту перед по­терей сознания думает о бессмертии: «А вдруг оно есть?» «Но бессмертия ему не хотелось», — утверждает Чехов. «Потом все исчезло. Он забылся навеки. Пришли мужики, взяли его за руки и за ноги и отнесли в часовню», или «бросили в яму», как он предчувствовал еще при жизни, или «в вагон для пере­возки свежих устриц» 49, как, может быть, предчувствовал о себе Чехов, который согласен, по крайней мере, но считает нужным заявить несогласие со своим героем, что бессмертия нет, да и «не хочется бессмертия». Все гадко, все просто, все бессмысленно. Ни надежды, ни страха, ни возмущения, ни даже муки. Одно беспредельное, тупое, простое, тихое, живот­ное, скотское отчаяние — бездонная пустота.